— Эта Люба, противная такая, новая директорша была. Говорыть мене: «Поликарповна, помой сцену».
А то ж, во-первы́х, не моя работа. А во-вторых, ей — скоко? А мене — скоко? О! И я ей говорю «Любовь Михаи́ловна», на «вы», а она мине — «Поликарповна», на «ты». У нас шо, крепостное рабство, я спрашую тебя?
Так я ей знаешь как ответила? Знаешь? Я ей сказала: «Не!»
А она: «Как это „нет“? Что значит „нет“?»
И я ей кажу: «А это значит, Любовь Михаи́ловна, от шо: есть с одной стороны слово „да“, а навпроты — слово „не“. Так я — навпроты. „Не“. Отак».
Шо?
Ну помыла я, конечно, сцену ту, больше не было кому. Вси поразбигалыся… Одна Поликарповна должна тут…
— А какие там актеры были!.. У их распределялося все. Кто что умел. Знач, кто пел, тот отдельно. Кто танцевал. А герой-полюбовник еще, ему всегда главну роль давали. В костюме всегда — пинжак, брюки.
Потом те, шо детей играют. Малэньки такие две женщины. Уже сорок лет или скоко, воно ж на малэнький не видно, як малэньки собачки — вроде всегда кутята. Воно в возрасти, а выходыть з косками, пищыть. Или зайку представляет. З вухамы. Тьху. Фальшивая.
Ще Евгения Яковлевна была. Называлася «бытовая старуха». Вся в платках, шалях и чепцах. Шаркала ходила ногами.
А самое смешное — называлося знаешь як? О, не знаешь. А называлося «мерзавка з гардеробом». Шо? А, да. Амплуа. Да. Так вот эта мерзавка с гардеробом так эту свою амплюю представляла смишно. Я всегда смиялася. Никаких тебе сериалов не надо.
— А когда у нас в домкультуре был однажды большой концерт, когда я еще только прийшла молодая на работу, то всем сказали, нарядные чтоб пришли, чтобы кофты белые были. А откуда мне взять? Так у нас было одно трофейное. Я думала, шо то платье, а потом мине уже актриса одна сказала, что красивое, конечно, но не платье, а… той… пенюар специальный для (шепчет на ухо, краснеет)… Во-о-от. А я надела. Не знала. А мне так ниче, до лица было. Я молодая была. Так секретарь Жуковский, в костюме пришел — пинжак, брюки, сказал: «Вы своим видом, в этом синем своем, оскорбляете наш государственный праздник».
И я обиделася и ушла. Токо сначала всем им венки повыдавала. Какие? Та ж украинские с лентами на голову венки. А ты шо подумала? От дурна! А-ха-ха-ха! Да, выдала венки и ушла. Стала дома плакать, что оскорбила государственный праздник. А мамка моя говорит, мол, не слушай, доня, никого, наряд красивый, синий. А синий — цвет Божьей нашей Матери. Ее плаща. И на кого тада твой секретарь рот открыл, а?
Ну они ж тогда в атеизм верили. Теперь только синее себе покупаю. Редко. Халатика купыла от. Смари. Щаз… Ну как? А? А? О-о-от. И никого не оскорбляю.
— Как они кричат на той площади, музыка гремит, все орут. Сейчас еще биться начнут, не дай Боже. А если тут Божья наша Матерь появится? Не, ну а если? Ну вот, а если? И будет меж их ходыть? Так они ее и не заметят… В синем плаще… Божья наша Матерь Мария.
Его жизнь в искусстве
Зигмунд наш страшно всего боялся. Он был чемпионом мира по трусости. Но даровитый — невероятно. Ну есть такой закон природы — кто талантливый, тот обязательно немного чокнутый. Зигмунд после окончания училища культуры руководил школьным театром. Репетиции обожал, спектаклей боялся. Боялся генеральных прогонов, просмотров боялся. Боялся начинать пьесу, боялся показывать. Боялся гостей. Ужасно боялся директора школы и папу ее, Георгина Виореловича. И была причина… Честно говоря, в данном конкретном случае мы все боялись. И директора школы, и папу ее, Георгина Виореловича. Сейчас объясню.