В своем одиночестве я вдруг подумал, что островитянство – неплохое условие для написания книги. Нет, не условие даже, но сама романная фабула. Островная неподвижность и покой – это как бы путешествие наоборот.
Такое повествование, как старый сундук, могло бы вместить в себя что угодно. Сервантес в первой главе второй книги отстаивал право романиста на вставные номера – его, видно, критиковали за вставные повести в первой части. Кундера уже в наши дни пошел дальше, настаивая, что именно вставки, не имеющие отношения к канве повествования, и делают роман – романом, являясь непременной приметой жанра. В пример он приводит, кажется,
Собственно, путешествие – это единственно возможный романный сюжет. Даже роман воспитания есть роман жизненной дороги и в этом смысле не отличается, скажем, от плутовского, ведь последний тоже лишь частный случай романа путешествия: плут и вор всегда в беспокойстве, в вынужденном странствовании, чтоб уйти от погони. Движется ли герой в надежде скупить побольше мертвых душ, затоварить бочкотару или достигнуть Петушков – все он в пути, которому нет конца. А самое восхитительное путешествие в прозе нового времени – плавание на плоту Гекльберри Финна. Оно имеет конечным пунктом цель куда более идеальную, чем у Авраама или Одиссея, у Дон Кихота или Пантагрюэля, чем даже у апостола Павла, чем даже, страшно сказать, у Данте, ведомого Вергилием, потому что те искали и обрели рай, а путешествие Гека восхитительно потому, что на самом деле бесцельно. Или иначе, оно преследует цель заведомо недостижимую на этом свете, а именно – свободу.
И островитянин – тот же авантюрист, ищущий ту же призрачную цель. И его бесконечное островное путешествие – это дальняя его дорога, отважное плавание по океану беспамятства и окончательного забвения.
Я вспомнил Таню. Последнюю мою даму, она же и первая. Теперь я поселю и ее на острове среди других теней.
Эта великая и отважная женщина дала мне то, чего я искал у многих. А что именно – и не сказать. Она изменила сам мой состав. Я сделался серьезен с самим собой. Она привила мне ответственность жизни. А ведь, когда я встретил ее, мне было уже за тридцать. Ну а ей – ей, скажем, за сорок. Она по-детски скрывала свой возраст. Как-то я купил на развале кинословарь, принес к ней, листая и дразня:
Когда мы уезжали в голодный, как во времена
В другой раз мы жили с Татьяной на даче на Никулиной горе, я рассказал ей как-то о Лизе. Она потребовала знакомства. Помню, солнечный январский денек, между двумя Новыми годами, они идут впереди меня по пустой зимней дороге, обсаженной темными разлапистыми елями, я плетусь сзади, обе так увлечены одна другой, что обо мне совсем забыли… И до самой смерти Тани они оставались лучшими и самыми близкими друзьями, что ж, я смог хоть отчасти отплатить обеим за их добро, подарив друг другу.
Помню, года через два после Таниной смерти, Лиза позвонила:
Трагедия на нашем тихом острове разыгралась вдруг, как всегда случается с трагедиями. Еще на своей дачной родине я наткнулся в каком-то современном французском романе на предупреждение, сколь ненадежна и обманчива видимая безмятежность
Что ж, жизнь вообще штука опасная. Но происшедшее было столь дико, что в него и поверить было нельзя. На острове высадилась очередная порция отечественных туристок. Среди них были две симпотные и разбитные девки, с ляжками да грудями, обе лет под тридцать – потом следствие установило, что обе из Сибири, но из разных городов, познакомились в самолете на рейсе Омск – Бангкок. Они отделились от группы и, прихватив шезлонги, устроились в стороне, за углом скалы, задымили