В этой работе я займу специфическую позицию, отличную и от анализа диссидентского дискурса как организующего принципа творчества Давида Шраера-Петрова[202]
, и от литературоведческого его анализа в контекстах русско-еврейской литературы и литературы «отказа»[203]. Дело в том, что у меня есть и свой собственный опыт жизни в московско-еврейской, при этом не просто и не только отказнической, но иудейско-религиозной, среде, который волею судеб даже обрел печатное выражение в сборнике воспоминаний [Кацис 2015]. Этот опыт может стать экзистенциальным контекстом для восприятия мною «Искупления Юдина» и других сочинений Шраера-Петрова. Кроме всего прочего, знал я и знаю некоторое количество людей, которые в свое время окружали и Шраера-Петрова. Поэтому и выбираю я сейчас не совсем традиционный для анализа литературного произведения подход: мы попробуем рассмотреть роман «Искупление Юдина» как некий Океан Соляриса, как дымящуюся национальной и политической мыслью мозговую поверхность русского еврейства 1950-70-х годов; так, как будто с этого океана сняли при вскрытии свод черепа, обнажив все извилины и пересечения бугристой массы, которые становятся видны при подобной процедуре. При этом мои собственные впечатления будут согласовываться с моими же научными работами на темы, затронутые в романе.Учитывая связь автора «Искупления Юдина» с миром медицины и микробиологии, подобный подход не кажется слишком «биологизаторским» или «вивисекторским». Понятно, что в таком случае мы получим многочисленные микротомные срезы, которые могут разорвать или скрыть от нас самые глубокие межуровневые связи. Однако будем считать, что сейчас мы работаем не с микротомом, а с современным томографом.
Такой подход сразу же позволит нам не замечать того, что события, которые исторически происходили в Палестине или Риме и которые захватывали историю древних евреев или хурритян, преспокойно перенесены автором на Кавказ или, как кажется в ряде эпизодов, в Крым. Ведь мы же говорим о советских евреях, тех самых, что как раз там, в разного рода Гаграх и Коктебелях, и отдыхали, размышляя с трепетом о своих иудейских заботах. И Крым в таком случае легко монтировался у них с Мандельштамом, которого «не касался» трепет этих самых забот, а стихи его «Восьмистиший» давали название раннему еврейскому «лепету», как, например, книге еврейского активиста Александра Воронеля «Трепет забот иудейских» [Воронель 1976]. Это тот самый Воронель, чей журнал «22» был так близок автору книги «200 лет вместе»; Воронель, который считает и сегодня, что формула «и вместе, и врозь» работает, и который в актуальном для нашего контекста ключе закономерно назвал свои мемуары, вышедшие в Харькове в 2013 году, «Нулевая заповедь» [Воронель 2013:12], ссылаясь при этом на Второзаконие (30:19). В этой книге Воронель употребляет замечательное выражение, которое помогает многое понять в мировоззрении его круга и поколения:
Для осмысления мира романа обратимся сперва к культурной и поэтической игре в именах героев. Конечно, соблазнительно было бы сразу начать с осмысления имени главного героя, явственно содержащего в себе «Юде», тем более что постоянные и вполне ясные аллюзии к гитлеровским политике и геноциду разбросаны по тексту не менее концентрированно, чем намеки на их сталинские аналоги. Однако прежде обратим внимание на имя ослепшего художника Лазаря, которого в какой-то момент коснутся чудеса того, кто отчасти воплощает символический образ Мессии, Христа. Этот образ столь же откровенно отсылает нас к Лазарю (Эль) Лисицкому, художнику вполне еврейскому и немецкому, русскому и, в итоге, советскому. Более того, текст Шраера-Петрова еще хитрее: «Странное дело: когда Евсей и Копл пришли в дом Лазаря-художника, никого не было. На столе ждала их кринка молока и каравай хлеба» [Шраер-Петров 2005, 1: 22]. Здесь не так уж трудно увидеть намек на русский авангард во главе с Велимиром Хлебниковым, очень значимым для поколения Шраера-Петрова: