В «Палисандрии» безвременье конца истории и трансцендентальное означаемое («вечность») выступают как синонимы. Соколов превращает гетеротопию языка в поле, на котором только и может развернуться конец истории — со всеми возможными последствиями. Однако то, что у Соколова вырастает из языковой игры и в языковую игру возвращается, у Толстой приобретает несколько иное значение.
Палисандр, в сущности, не испытывает никакого сопротивления среды, с ним может произойти все что угодно — именно потому, что он пребывает вне истории, в пространстве языка. Фантастический мир, в котором живут герои «Кыси», на самом деле строго детерминирован — во-первых, итерациями «русского мира», во-вторых, параллелями с постсоветским опытом. Вот почему триумф героя, — в случае Палисандра обеспеченный тошнотой (и смертью?) автора, — в произведении Толстой оборачивается поражением Бенедикта и финальным торжеством автора, впрочем убийственным для романа.
Между «Палисандрией» и «Кысью» были десятки как литературных, так и общекультурных попыток разыграть карнавальное возрождение утраченных языков и ценностей прошлого — от драматургии Григория Горина («Легенда о Тиле», «Тот самый Мюнхгаузен», «Дом, который построил Свифт», «Легенда о Тиле»), «Осташи-скомороха» Андрея Ромашова, творчества современного скомороха Б. У. Кашкина (Евгения Малахина) до поэзии «ордена куртуазных маньеристов», романов Михаила Берга «Рос и я», Леонида Гиршовича — «Суббота навсегда», Дмитрия Липскерова — «Сорок лет Чанчжоэ», разнообразных проектов Б. Акунина. Между этими двумя романами — опыт русского необарокко, стремившегося произвести, вызвать к жизни новый сакральный центр путем разыгрывания и повторения различных (разномасштабных и в совокупности производящих хаотическое впечатление) ритуалов культуры — как верилось авторам, порожденных реальным присутствием такого центра.
У Толстой эта модель доведена до наиболее чистой формы: важнейшим ритуалом становится
Когда Толстая разворачивает все метафоры романа до предела, со всей очевидностью становится ясно, что, во-первых, попытки моделирования всей (русской) культуры в целом как трансцендентального означаемого — а именно в этом, по-видимому, состоит общий вектор многих необарочных текстов, гипертрофированный в «Кыси», — упираются в несводимость опыта культуры к единой, универсальной, пускай даже и метафорической, модели. Во-вторых, моделирование
Как, впрочем, и текст русского необарокко в целом.
Глава одиннадцатая
Поколение P. S. (1): Между концептуализмом и необарокко
Писатели фантазмов
Надо сразу признаться: догадка о близости или, вернее, параллельности эстетических траекторий Виктора Пелевина и Владимира Сорокина впервые возникла у меня только в 1999 году, когда практически одновременно вышли, моментально став бестселлерами, романы Пелевина «Generation „П“» и Сорокина — «Голубое сало». Я не был оригинален: после синхронного успеха оба эти автора стали у широкой публики одним именем дьявола для собирательного обозначения всех «проклятых постмодернистов», вместе взятых[678]
. Однако для истории русского постмодернизма куда важнее то обстоятельство, что вышедшие в 1999 году романы оказались поворотными для репутации и того и другого писателя: именно после их публикации и Пелевин, и Сорокин, до того будоражившие лишь литературные круги, вошли в массовую культуру, причем на своих собственных условиях. Это изменение статуса, с одной стороны, придало политическую остроту постмодернистской эстетике (в дальнейшем скандалы вокруг Сорокина регулярно становились не только литературными, но и общественными событиями), а с другой, породило существенные сдвиги в российской постмодернистской культуре, благодаря этому прорыву окончательно расставшейся с андеграундным прошлым, а также «толстожурнальной цивилизацией» (Б. Дубин) и пережившей в связи с этим глубокие мутации.