Спустя два дня я, чувствуя неловкость и робость, подъехал на велосипеде в Снейнтон, место отыскал достаточно легко — миля в сторону от деревни, — и там мои предчувствия подтвердились: высокая каменная стена, человек в будке при воротах, позвонивший сначала в дом и лишь затем указавший ехать по дороге прямо. Сам дом оказался не таким огромным, как я ожидал, но в моем представлении все равно непомерно большим. Затем дверь открыть подошел сам Лайелл, и робости моей как не бывало. Между нами моментально установилась та особая приязнь, что оставалась потом неизменной до конца. Я был представлен его жене — первой жене, леди Саре, уже в ту пору бледной и больной, — и мы не мешкая направились в его «музей» на верхнем этаже.
Музей Лайелла, ныне перемещенный в Ноттингем, известен настолько, что едва ли нуждается в описании. В то время как впервые видел его я, по размерам он уступал теперешнему едва не вдвое, однако и при этом изумлял своей величиной. Главным экспонатом как тогда, так и сейчас был скелет Elasmothericum sibericum
, вымершего предка носорога, у которого рог рос посреди лба, — без всякого сомнения, незапамятно древний прототип мифического единорога. Был там бивень мамонта, череп саблезубого тигра, а также части скелета плезиозавра[30], которые Лайелл представил мне как лох-несское чудовище. Коллекция минералов сэра Чарльза Лайелла была исчерпывающе полной, что именно и очаровало меня больше всего в тот первый день. Лайелл, конечно же, был человеком, вызвавшим первую великую интеллектуальную революцию Викторианской эпохи, раньше Дарвина, Уоллеса[31], Тиндаля[32] и Хаксли[33]. До Лайелла господство удерживало старое библейское воззрение на сотворение мира, опиравшееся на теорию Кювье[34] о глобальных катастрофах — периодических возмущениях, уничтожавших все живое, отчего у Бога возникала необходимость заселять Землю живыми существами по новой. По Кювье, сотворений было не меньше четырех; это давало ему возможность объяснить наличие ископаемых останков рептилий, не вступая в конфликт с Библией и архиепископом Эшером. Именно тогда Чарльз Лайелл (1797–1875) сделал невероятный шаг, вступив в противоречие с Библией и засвидетельствовав, что жизнь живой природы — одна непрерывная цепь, а время, необходимое для ее развития, исчисляется миллионами лет. Трудно передать, какой это вызвало взрыв негодования — по масштабам его превзошла разве что более поздняя теория Дарвина. Об этом я с волнением читал всего-то неделю назад, теперь же вот перед моими глазами находилась непосредственно сама коллекция Лайелла, те самые ископаемые ящеры, что привели мыслителя к его умозаключениям. Озирая эту огромную комнату, уставленную скелетами, костями, образцами минералов, я впервые осознал реальность истории. Этот момент я помню так отчетливо, словно он произошел минут десять назад. Было здесь что-то от чувства, которое я испытал, наигрывая «Застольную песнь»: осознание, что жизнь человеческая быстротечна, замкнута и полностью отлучена от действительности, смерть — окончательный расчет, всемогущим взмахом смывающий нашу пустую круговерть. И опять же, здесь присутствовала некая сокровенная искорка счастья, восторг разума от истины любой ценой, даже если истина эта разрушительна. И в меня вкралась интуитивная догадка, что меж двумя этими чувствами противоречия нет, и торжество от нее не значит эдакого извращенного приятия всеобщего конца; нет, но то лишь, что реальность неким образом роднится с силой.В тот день я понял, почему мы с Лайеллом говорили на равных. Мне открылось, что наше человеческое время — это иллюзия, и ум способен видеть сквозь него. В том музее произошло не что иное, как «пересечение времени с вневременным», мгновение за рамками времени. Мысленно оглядываясь, я вижу, что мной в тот день овладела полная интуитивная уверенность — уверенность, что моя жизнь достигла новой фазы, поворотного пункта.