Я впился взглядом в снимок на обложке. По словам открывателя находки, ее орнамент совсем не походил на обычный орнамент майя: не такой прихотливый, более простой. Лицо было угловатым, жестким и сильным. Как правило, фотография не так хорошо годится для «видения времени», как реальный предмет. Но в данном случае снимки были такими четкими, а сходство с нашей собственной фигуркой таким замечательным, что мне удалось «ухватить» ее умом и исследовать почти так же глубоко, словно это был реальный предмет. Более того, было даже легче, чем с нашей фигуркой, поскольку орнамент был более характерным, а язык майя мне теперь знаком.
И тут, немея от изумления и восторга, я почувствовал, что
— Бог ты мой, это
— Ты взгляни! — Я выставил перед собой цветное приложение.
— Погоди-погоди, дай сначала выйду, а то вода попадет.
Я оставил его обсушиться. Через десять минут возвратился, Литтлуэй голышом сидел на краю ванны, неотрывно глядя на фотографию и бормоча:
— Так, так, так…
Он был настолько поглощен этим занятием, что вздрогнул, когда я спросил:
— Ну, что ты думаешь?
Литтлуэй поднял глаза.
— Ты сам-то заглядывал? (Он имел в виду, не «заглядывал» ли я в ее прошлое.)
Я сказал, что нет: сразу побежал поделиться радостью. Он без слов подал журнал мне. Я пошел с ним к Литтлуэю в спальню, сел там в кресло и дал себе погрузиться в созерцательную объективность. Это заняло дольше обычного, настолько я был взволнован. А когда ум вызволился, взреяв над фотографией, я был в секунду ошеломлен тем же чувством суеверного ужаса, что обуяло меня на Стоунхендже, и тем же ощущением уходящего вниз на множество миль ущелья. Ум вскружился от иллюзорного эффекта огромных расстояний и бескрайних горизонтов. Но по мере того, как я неотрывно смотрел, ужас прошел; я смотрел сквозь и за его пределы, на дали гораздо более глубокие. И то, что мне тогда открылось, оглушило, потрясло все мои чувства головокружительной красотой и жизненностью. Я вглядывался в более свежий, более первозданный мир, мир, кажущийся гораздо живее и зеленее нашего. Мне почему-то вспомнилось о том, как мы с Алеком Лайеллом сидели возле глубокой, быстрой горной речки в Шотландии, глядя в зеленую воду, текущую, словно расплавленное стекло, но кажущуюся почти недвижной, если не считать легких взвихрений на поверхности. Что-то в этом видении вызывало невероятный прилив чистой радости, ощущение было каким-то весенним; вместе с тем это была буйная, тропическая весна бесконечной благости, словно романтическая мечта о рае южного моря. Я, разумеется, сознавал, что вижу не «сам предмет»; этой фигурке было немногим более полумиллиона лет, я же просматривал даль глубиной в семь миллионов лет. То, что я видел, было религией, традицией, но такими словами совершенно невозможно передать ее жизненность. То была традиция выношенная и выхоженная, в которую верили так истово, что она казалась реальной, словно повседневная жизнь. Ближайшая параллель, которая напрашивается, — это христианская история распятия и та абсолютная сила, с какой она воздействовала на такое множество умов.