Философ Франсуа Эренштамм владел одним фокусом, благодаря которому вот уже шесть десятков лет, начиная с четырнадцатилетнего возраста, ему удавалось держать зал во время лекций, речей, монологов, диалогов и подавлять оппонентов на дискуссионных форумах. Сперва он вперял взор в толпу, будто не в состоянии вымолвить ни слова или вовсе передумал говорить, и смотрел, смотрел довольно долго, иногда несколько минут держа народ в напряжении, гипнотизируя. А затем разражался речью, да с таким блеском, который публика никогда не забывала. Во время прений уже не имело значения, кто выйдет на сцену следом. Фокусник Эренштамм превращал их в невидимок. Те же, кому хватило безрассудства возразить ему, в конечном счете становились немы, как лебеди, превращаясь в простые декорации по ту сторону яростного, страстного двигателя, каковым был Эренштамм. Он производил на слушателей такое же мощное впечатление, как появление поджигателя на древесно-стружечной фабрике.
В чем же фокус? Во-первых, важно усвоить, что хотя харизма зачастую маскируется под внешним блеском, эта парочка крайне редко ходит рука об руку. С течением времени, как только гладкая поверхность харизмы покрывается трещинами и, подобно яйцу, разбивается под натиском рвущейся наружу бездарной сущности, носитель харизмы куда-то испаряется. Однако Эренштамм, лучший друг Жюля Лакура, был и харизматичен, и умен – такое сочетание мало у кого встретишь. Пусть невозможно быть умным, как Эйнштейн, и харизматичным, как Распутин, зато Эренштаммова харизма превосходила харизму первого, и он был гораздо умнее второго.
Это, а еще его пчелиная трудоспособность помогли Франсуа смолоду застолбить себе ведущее положение в Институте политических исследований, а позднее получить невиданное прежде двойное профессорство – и там, и в Высшей нормальной педагогической школе, затем последовали более десятка томов, которые получили прекрасные отклики в академических кругах и были проглочены интеллектуальной публикой, избрание в Академию (конечно же), электронная вездесущность по всей Европе, сделавшая его лицо узнаваемым не только во французских и в датских гостиных, но и на стоянках грузовиков в Германии, в альпийских хижинах Италии и греческих барах у бассейнов. Книги выходили сразу по четыре, сменяя друг друга: совершенно непонятные непосвященному философские труды, вроде «Флюксия и элан виталь в возражениях Бергсона[10]
против гомогенной среды», гораздо менее головоломные монографии о Вольтере и Бастиа[11], серьезные политические работы, поднимающие наиболее спорные вопросы, как, например, «Быть французом. Сущность нации без предрассудков», и вовсе расхлябанные, провокационные бестселлеры, вроде «Как называть дураков, мнящих себя умниками? Такого слова нет, а нужно, и не одно». Эренштамм застолбил всю территорию и охватил весь диапазон.Феноменальная энергия, нулевая сдержанность, необычайная память, безотказный кураж, последовательная точность, завораживающая подача и высочайшее красноречие. Он прочитывал не менее одной книги в день, причем не по диагонали, и мог сочинить увлекательное эссе, сидя в такси по пути от дома к месту первого из запланированных на день интервью. Эренштамм мог бы стать очень состоятельным человеком, если бы не низкий уровень оплаты в интеллектуальной сфере, четыре бывшие жены и одна нынешняя, моложе его почти на сорок лет, и семеро отпрысков, включая младенца, студента Гарварда, оплачивающего полный курс, чадо, не вылезающее с пляжей Гоа («Папочка, вышли 120 евро!»), банкира-невротика, врача-офтальмолога и еще двоих.
Ему постоянно не хватало денег, из-за этого он вечно крутился как белка в колесе и, к слову сказать, часто понемногу одалживался у Жюля Лакура, чей доход не составлял и десятой части дохода Эренштамма, но зато Жюль очень мало тратил и кое-что откладывал, впрочем, учитывая его заработки, это не привело к большим сбережениям. Ни в чем не похожий на Эренштамма, Жюль был, скорее, подобен тому Йейтсову другу, «чей труд пошел прахом». Он неустанно сочинял музыку, но лишь немногие его опусы исполнялись, да и те сто лет назад. Остальные пылились на нескольких полках стопочками аккуратных красных папок, неподвижных, как покойники в гробах. Его занятие не приносило денег, а финальный продукт, возникающий в результате его педагогической деятельности или собственной игры, – музыка, несмотря на все ее несомненное могущество, рождалась из воздуха, чтобы мгновенно умереть.