Изнутри и снизу шатер стадиона напоминает, скорей, паутину, полотна плексигласовой паутины, развешанные на шестах, укрепленные тросами. За небольшую плату можно войти внутрь, даже когда никто не бегает, не прыгает, не поет. Мы сели в одном из верхних рядов в узкие неудобные кресла. Солнце лежало на противоположной стороне стадиона, не закрытой плексигласовой паутиной, на бледно-зеленых креслах, наискось перерезало ярко-зеленое футбольное поле с широкой гаревою красной дорожкой вокруг него. Что-то происходило на этом поле, часть его, не совпадавшая с солнечной, была закрыта серым брезентом, посредине намечалась эстрада, какие-то трубы лежали в углу блестящею кучею, редкие рабочие в ярко-желтых касках ходили от труб к эстраде, от эстрады к трубам, маленький и тоже ярко-желтый погрузчик с выставленными вперед вилками тихо ехал в ему одному понятную сторону. Вообще все казалось маленьким там внизу, на поле, и оттого, что казалось маленьким, казалось, что и движется медленно. Мы долго сидели молча. Неожиданный покой был во всем этом, в этом медленном и бесшумном движении маленьких машин и людей, в этом скрещении двух линий, брезентовой и солнечной, поделивших поле на четыре части, по-разному освещенные, в этом по-прежнему сине-глубоком небе над стадионом. Рядом со мной сидел человек, с которым я познакомился накануне и который, почти ничего не зная и почти не расспрашивая меня – обо мне, готов был говорить со мной о своей семье и прошлом так, подумал я, как он, может быть, не говорил о них никогда и ни с кем. Он был все в том же плаще, том же блейзере, седой, очень благообразный господин из другого, очень благополучного мира. Глаза он щурил, глядя вдаль, почти так же, как делал его отец. Еще я подумал, я помню, что этот его отец, Alexandrе Vosco, с которым, как получалось из его рассказов, он никогда не жил, с которым не так уж часто и виделся, все же был, наверное, самым важным персонажем всей его жизни… Это я теперь, сказал П.А.В., отвечая на мои мысли, стал так много думать о нем. Теперь, когда я сам состарился, я так понимаю его, как не понимал ни в детстве, ни в юности, ни потом. В детстве он был для меня странный далекий отец, оставшийся почему-то под немцами. Этого я понять не мог. Мать осталась и погибла, потому что была героиня. А он остался и не погиб. Он, кстати, был совсем не трус, говорил Pierre Vosco, человек, в семнадцать лет убегающий на гражданскую войну, конечно, не трус. Но мне казалось, что трус. Потом, после войны, мы встречались по воскресеньям, как я уже вам рассказывал, он забирал меня у церкви на rue Daru, и мы шли к фрау Эльзе пить ее страшный кофе. Изредка он к нам приезжал в Billancourt, привозил гостинцы, жареный миндаль в бумажном пакетике. Очень мне был нужен его миндаль. А потом он вообще уплыл в Аргентину, присылал одно письмо в две недели. Отвечать на эти письма было мучением. Спасибо, я учусь хорошо, по геометрии закончил год первым, по литературе тринадцатым. Я в самом деле обожал чертить в детстве… Денег он не жалел на меня, отдадим ему должное; когда дела его пошли в гору, присылал достаточно, так что я мог и в хорошем лицее учиться, и поступить потом в 'Ecole d’architecture. Это было уже после армии, перед самым его возвращением. Мне в армии вообще нравилось, говорил Pierre Vosco, улыбаясь каким-то своим дальним воспоминаниям, или, может быть, нравилась экзотика, Африка, пустыни, пальмы, арабские города. Все-таки в армии я не остался, хотя мне предлагали остаться, и слава Богу, что не остался, j’'etais demobilis'e, как по-русски? был демобилизирован, нет, демобилизован перед самой алжирской войной. А вот почему я поступил в 'Ecole d’architecture, этого я сам не знаю теперь. Никакого особенного интереса к архитектуре у меня не было. А вот все-таки стал учиться на архитектора, наверное, втайне, в самой тайной тайне, хотел походить на отца, тем более он тогда вернулся из Аргентины звездою. И вообще вернулся другим, не таким, каким уезжал, или это мне теперь кажется так, в ретроспекции, или как правильней? в ретроспективе. Во всяком случае, говорил Pierre Vosco, глядя, как погрузчик со своими вилками тихо едет по кругу, подъезжает к трубам и снова от них отъезжает, съезжается с рабочим, тихо толкающим перед собой тачку с блестящим на солнце металлическим ящиком, делает петлю вокруг него, заезжает за сцену, во всяком случае, говорил Pierre Vosco, когда я теперь думаю обо всем этом, я вижу двух разных людей, до Аргентины и после. По-видимому, тридцатые, сороковые годы были самые тяжелые, бесплодные годы его жизни, да он так и говорил мне в старости, когда мы научились с ним разговаривать. А ведь это лучшие годы в жизни мужчины… Наверное, в самом начале, когда он только переехал во Францию, все было не так грустно, как стало потом, и, наверное, они были счастливы с моей матерью, хотя бы первые два, три года, до того, как я появился. Он сразу нашел работу, когда переехал, – в архитектурном бюро