И вдруг справа доносится какой-то загадочный звук, должно быть, эхо. Оно зародилось где-то у кромки тенистого перелеска. Мы смотрим туда, ждем, не обнаружится ли там еще что-нибудь. Ждем долго. Но вот что-то бесформенное появилось в ночном сумраке под елями, шагнуло вперед, и сразу обозначилась рогастая голова, широкая грудь и приземисто-длинное туловище.
-- Сокжой! -- шепчу я Пашке.
Чуткий зверь уловил мой шепот. Он замирает в полушаге, весь напрягается, точно стальная пружина, и, раздувая ноздри, шумно втягивает в себя воздух. А мы, забыв про все, смотрим на него привороженными глазами. В лунном свете на фоне сумрачных лиственниц сокжой кажется каким-то сказочным видением, явившимся порадовать нас своею красотой.
Зверь так и не разгадал, насколько опасен был донесшийся до него короткий звук. Он медленно шагнул передней ногою, вытащил из тины заднюю, переставил ее и подал вперед весь корпус. Еще постоял, будто испытывая терпение врага.
Ничто не выдает нашего присутствия.
Сокжой смелеет, не спеша обходит кочки, все ближе вышагивает к нам. Пашку всего трясет. Плечом прижимаю его к стволу. Глушу в себе дыхание. Ничего не остается на земле, кроме этого рогача в посеребренной шубе.
У лужи с луной на дне он останавливается, наклоняется, сосет сквозь сжатые губы воду. Вдруг нога его поскользнулась, раздался громкий всплеск. Зверь вскидывает высоко голову, ворочает тяжелыми рогами. А кругом непостижимое спокойствие, в котором малейший шорох покажется ревом трубы. И только тяжелая вода, стекающая с губ в болото, булькает, будто кто-то полощет горло.
Налетевший ветерок погнал настывший за ночь воздух, одушил болота. Сокжой, точно ужаленный, перемахнул лужу и, широко разбрасывая задние ноги, метнулся в ельник, налетел на лесину и исчез в потревоженной тишине.
Пашка облегченно вздыхает. Я выгибаю уставшую спину.
Где-то вода из почвы просочилась на поверхнесть, мятежно зажурчала и смолкла, точно устыдившись. Кто-то на болоте вскрикнул во сне. С лиственницы упала шишка.
Пашка уходит в свои мечты. Я думаю о лучшем, о будущем, о вечной весне жизни. Мне кажется, что сегодня я открыл что-то новое для себя, а Пашка, вероятно, -- целый мир, огромный, непостижимый и прекрасный...
Странная ночь... Какое поистине чудесное ощущение природы оставила она в моей душе! Сколько очарования! Сколько раздумий! И как дорога стала жизнь, будто прошел строгое чистилище и освободился от всех земных грехов...
Табун невидимых птиц со свистом прорезал воздух сверху вниз и с криком, с хлопаньем крыльев упал на воду.
Неужели этот слишком откровенный для ночи звук -- предутренний сигнал?
Еще темно. На небе не заметно перемен. Но уже чувствуется, что недолго до рассвета, что скоро победно блеснет румяная зорька.
Луна так и не показалась из-за туч, но в ельнике чуточку посветлело -ночь тронулась.
Первыми догадываются лыски.
"Кю-ке-ке... Кю-ке-ке..." -- дают сигнал к подъему.
Пробуждаются нырки:
"Ка-го... Ка-го..."
За ними кроншнепы:
"Ку-ли... Ку-ли..."
На наших глазах бледнеет сумрак. В розовой мгле раскрывается сонная земля. Прорезаются чаши настывших озер. А небо ширится, все больше голубеет, и в нем чистой каплей дрожит последняя звезда.
"Дзинь!.. Дзинь!.. Дзинь!.." -- точно в жесть, бьет ворон в перелеске, и, как по сигналу, все сразу оживает.
Пернатый мир пробуждается тысячами голосов. Стонут чибисы. На отмелях дразнятся кулики. Кричат растерявшиеся кряковые. И какая-то лесная пташка настойчиво пытается вставить в этот разноголосый гомон свой однообразный мотив.
-- Вот и кончилась ночь, -- сожалея, говорит Пашка, сойдя с места и потягиваясь, как от сладкого сна.
Мы оба, приятно уставшие, идем к стоянке.
-- Куда вас спозаранку носило? -- спрашивает обеспокоенный нашим отсутствием Гурьяныч и строгим взглядом осматривает внука. -- Без ружей како дело тут?..
-- Дедушка! -- радостно перебивает его Пашка. -- Ты слышал когда-нибудь, как во сне разговаривают птицы?.. Нет? А как лопаются почки на березе? "Пак, пак..." Не слышал?
-- Вот я те сейчас пакну! Ишь чего выдумал, баламут! Сам не спишь и других смущаешь. За дровами бы сходил.
Но как ни старается Гурьяныч придать своему голосу строгость, это у него не выходит. На Пашку смотрят ласковые глаза, и в них столько доброты, что, кажется, хватит на то, чтобы согреть весь мир.
Парнишка улыбается, берет топор и, легко перепрыгивая через валежник, скрывается в ельнике.
Гурьяныч снимает с огня вскипевший чайник, садится около меня. Сидит мрачно, нахохлив сомкнутые брови.