Он ненавидит поездки в город, ему бы поскорее к письменному столу, за лист бумаги, сесть и писать, писать и думать и разговаривать с собой – и зачем думать о деньгах на следующий месяц, когда они есть на сегодня, – значит, можно не думать о них и только о любимой своей работе.
Эта отрешенность от всего остального – от газет, которых он никогда не читает, радио, зрелищ, ото всего – кроме своего мира работы – создает ему такую жизнь, которой не страшны никакие невзгоды…
Я никогда не была материалисткой. Опять сходная черта с Борей. Он всю жизнь помогал людям. Постоянно на его иждивении жили его первая жена с сыном, наравне с ней – Н.А. Табидзе, Ахматова, дочь Марины Цветаевой Ариадна и сестра Марины – Ася, Стасик. Я никогда не осмеливалась протестовать. Боря пользовался в этих делах полной свободой и всегда меня благодарил за нее. … Знакомые и друзья … осуждали меня за недостаточную заботу о внешнем виде Бори. На самом деле мне удавалось купить для него новые вещи лишь тогда, когда он бывал в больнице или отъезде. Я выбрасывала все его рваные костюмы и покупала новые заочно, но, возвращаясь, он не только не благодарил меня, а скорее упрекал.
Люди почти все оказались не теми. Один Пастернак развернулся передо мной во всей детской простоте человеческого своего величия и кристальной какой-то прозрачности. Он искренен до предела – не только с самим собой, но со всеми, и это – его главное оружие. Около таких людей учишься самому главному – умению жить в любых обстоятельствах самому по себе[258]
.Конечно, Пастернак не может отвечать за то, что о нем думает Бухарин, как и за то, что мечтал увидеть в нем Андре Жид. Поэт далеко не всегда таков, каким его видит исследователь и критик, особенно изолгавшийся, лицемерный, коварный враг, как Бухарин. Тяготение Бухарина к Пастернаку не означает тяготения Пастернака к Бухарину, идейной близости, связи. Нет, Пастернак не имеет родни. Он одинок, хотя не по-лермонтовски, как ему самому кажется. Его одиночество печально и тягостно. Он стоит на юру нашей литературы.
Мне кажется, Паоло Яшвили уже ничего не понимал, как колдовством оплетенный шигалевщиной тридцать седьмого года, и ночью глядел на спящую дочь, и воображал, что больше недостоин глядеть на нее, и утром пошел к товарищам и дробью из двух стволов разнес себе череп[259]
.