Душа
Я давно и долго, еще во время войны, томился благополучно продолжающимися положениями стихотворчества, литературной деятельности и имени, как непрерывным накапливанием промахов и оплошностей, которым хотелось положить разительный и ощущаемый, целиком перекрывающий конец, которые требовали расплаты и удовлетворения, чего-то сразу сокрушающего привычные для тебя мерила, как, например, самоубийства в жизни других или политические судебные приговоры, – тут не обязательно было, чтобы это была трагедия или катастрофа, но было обязательно, чтобы это круто и крупно отменяло все нажитые навыки и начинало собою новое, леденяще и бесповоротно, чтобы это было вторжение воли в судьбу, вмешательство души в то, что как будто обходилось без нее и ее не касалось.
Я не говорю, что роман нечто яркое, что он талантлив, что он – удачен. Но это – переворот, это – принятие решения, это было желание начать договаривать все до конца и оценивать жизнь в духе былой безусловности, на ее широчайших основаниях.
У меня есть сейчас возможность поработать месяца три над чем-нибудь совершенно своим, не думая о хлебе насущном. Я хочу написать прозу о всей нашей жизни от Блока до нынешней войны, по возможности в 10–12-ти главах, не больше. Можете себе представить, как торопливо я работаю и как боюсь, что что-нибудь случится до окончания моей работы! И как часто приходится прерывать.
Осенью 1946 года, после ждановских постановлений[316]
, папа читал у себя на даче первые главы «Доктора Живаго». Не помню, то ли я случайно был в тот день в Переделкине, то ли папочка специально позвал меня, но я оказался там в одно из воскресений, когда он читал две написанные к этому времени главы. Это происходило на нижней террасе. Меня поразили рассуждения Веденяпина, а «Девочка из другого круга» была значительно длиннее, чем в окончательном виде, и написана с большим чувством. Интересно отметить, что Лара в первом варианте была брюнеткой. Казалось, что эти главы были многократно продуманы и пережиты уже давно, но записаны теперь совсем по-новому, как бы другим человеком. Это сказывалось в обилии рассуждений, перемежавшихся картинами природы и бытовыми зарисовками. Главным здесь была мгновенно запоминающаяся, выпуклая живописность отдельных сцен и положений, которые сразу отпечатались у меня в памяти именно в первоначальном варианте. При последующем чтении я болезненно подмечал перемены и старался найти первоначально услышанное. Текст воспринимался не только на слух, но зрительно – ярко возникал перед глазами.После чтения ужинали в столовой. Были Асмус, Н.Н. Вильям. Основной разговор шел с Виктором Гольцевым. Не помню, с чего он начался, но свелось к тому, что Гольцев утверждал невозможность возврата к прошлому после войны и наступление нового безусловного доверия к будущему. Больше уже не может быть несправедливых арестов, говорил он. Папочка в запальчивости кричал на него, что, напротив, его и теперь в любую минуту могут ни за что посадить.