– Кроме гениальных пейзажей, – сказала я, – которые детям в школах надо учить наизусть, наравне со стихами, многие страницы воистину ослепительны. Перечитывая, я соглашаюсь с собственным давним восхищением сороковых годов, когда я слушала первоначальные главы из уст автора и читала их по его просьбе сама. Замечателен девятьсот пятый год – по-видимому, девятьсот пятый, совпавший с юностью, всегда вдохновителен для Пастернака. А просторечье! Оно – концентрат, как в «Морском мятеже»! А мальчики – в сущности, братья – мальчики с нацеленными друг на друга дулами, «белые» и «красные» – в лесу! А «выстрелы Христовы» на улицах Москвы! А царь – удивление перед средоточием могущества в такой малости… Но вы правы: главные действующие лица неживые, они из картона, особенно картонен сам Живаго. И язык автора иногда скороговорочностью доведен до безобразия. Не до своеобразия, а до безобразия. Трудно бывает поверить, что это написано рукой Пастернака. «
– В одной итальянской газете, – сказала Анна Андреевна, не слушая меня, – напечатана статья под заглавием: «Неудавшийся шедевр».
Вот уже сутки я не ем, не сплю, не существую, а читаю роман. Сначала и до конца и опять сначала и вразбивку. Вряд ли я могу сказать о нем что-нибудь вразумительное. Главные чувства два: не хочу снова остаться без него, хочу читать и читать. Умоляю Вас позвонить мне, когда будете в городе, и позволить мне прочесть все написанное. Второе чувство: учишься понимать, за что уничтожают искусство. Оно и в самом деле оглушает с такой силой, что бок о бок с ним невозможно жить.
Многие стихи читаю в первый раз: «Свидание», «Гефсиманский сад», «Магдалина», «Дурные дни».
«Свидание» пронзительно, я переписала и реву над ним так же, как над «Дурными днями».
Вряд ли Вам могут быть нужны мои слова и оценки. Я прочла роман как письмо, адресованное мне, хочется носить его не расставаясь в сумочке, чтобы в любую минуту вынуть, убедиться, что оно существует, и перечесть самые любимые места.
Я давно уже не читал на русском языке что-либо русского, соответствующего адекватно литературе Толстого, Чехова и Достоевского. «Доктор Живаго» лежит безусловно в этом большом плане. И знаете что? Я могу следить за организацией, за композицией романа, обращать на нее внимание только тогда, когда у автора оказывается мало силы, чтобы увлечь меня своими ощущениями, мыслями, образами. Но когда мне хочется с автором, с его героями, спорить, когда их мысли я могу противопоставить свою, или, побежденный ими, согласиться, пойти за ними, или их дополнить – я говорю с его героями как с людьми у себя в комнате – что мне за дело до «архитектуры» романа? Она, вероятно, есть, как эти «внутренние своды» в «Анне Карениной», но я встречаюсь с писателем, как читатель, – лицом к лицу с писательскими мыслями и чувствами – без романа, забывая о художественной ткани произведения. Вот почему мне нет дела – роман ли «Доктор Живаго», или «Картины полувекового обихода», или еще что. Там очень много такого, высказанного Ларой, Веденяпиным, самим Живаго, о чем мне хочется думать, и все это живет во мне отдельно от романа, окруженное душевной тревогой, поднятой этими мыслями.
Скажу вам прямо: я не сочувствовал его роману. Может быть, я был неправ, но меня глубоко задевала эта ожесточенная борьба с человеческой строгонаучной мыслью, с культурой именно в том смысле, которая ведется в романе с точки зрения религиозной. Повторяю: может быть я неправ, но таково мое было убеждение, когда Боря заставил меня прочесть всю рукопись. И я это ему высказал. Он был обижен ужасно – и с тех пор мы не видались. Когда я прочел в рукописи его, что «до Христа была природа, а только после него началась история…»[321]
– то я был просто потрясен. Ведь Боря учился у Когена.