— Не забывай о других чувствах, кроме зрения. Художник может «видеть» руками, ушами и даже сердцем. Красивую птицу мы пишем, слушая ее звонкие трели. Зеленый луг — вдыхая запахи трав и цветов. А для ваятеля «пальцевое зрение» — основа основ. Без этого не превратить плоское изображение в объемное. — Он говорил все тише и тише, а я молчала. Возразить было нечего. — Ты просто постой спокойно минуточку и расслабься, — услышала я совсем близко его полушепот и тут же ощутила на теле горячие пальцы. — Да, вижу, да, — еле слышно бормотал Тони, не открывая глаз и водя руками по моим бедрам, плечам, все ближе подбираясь к груди. Я вздрогнула и даже немного отпрянула. — Тише, тише, не пугайся. Я вижу, теперь я вижу, теперь я знаю. — Он прерывисто дышал, глаза под опущенными веками двигались, будто он действительно «видел». Его руки продолжали «осмотр». Он положил ладони на груди, тихо сжал их сбоку, потом провел по соскам и вдруг застыл, чуть надавив на них пальцами.
С моим телом происходило что-то неведомое. О щекотке я уже не вспоминала, так как изнутри, из самых глубин, рвалась какая-то таинственная сила, наполнявшая каждую ворсинку. Что это — страх? стыд? восторг? Отчего голова кружится? Я не владела собой. Может быть, оттолкнуть его, сбросить эти горячие ладони? Неужели все натурщицы позволяют художникам ощупывать свое тело?
Колени у меня подогнулись, но в этот момент Тони снял руки с моей груди и отошел к мольберту, двигаясь осторожно, будто боясь расплескать образ, которым насытился… Потом он открыл глаза, схватил карандаш и быстро начал рисовать. Теперь он был сосредоточен и углублен в себя — ни единого лишнего звука, взгляда; зубы сжаты, глаза блестят — вот оно, вдохновение! Мое сердце колотилось, грозя выскочить из груди. Что он делал со мной? Для чего? Зачем я позволила ему это? Знает ли мама? Почему она не предупредила меня?
— Вот теперь все правильно! — воскликнул наконец Тони. — Сработало! — Он сделал еще несколько штрихов, отошел, чтобы оценить свою работу, удовлетворенно кивнул и отложил карандаш. — Все на сегодня, — объявил он. — Одевайся, а я пока все уберу и умоюсь.
Я быстро натянула одежду. Потом Тони пригласил меня посмотреть на результат.
— Что скажешь? — с жаром спросил он.
Лицо было сделано великолепно. Шея, подбородок, разрез глаз — все оказалось точь-в-точь «моим». А вот тело… тело было взрослым. Если сказать откровенно, это было тело моей матери.
— Очень хорошо, — сдержанно одобрила я. — Только я здесь гораздо старше.
— Дело в том, что я так тебя вижу. Графика и живопись не имеют ничего общего с фотографией. Художник создает образ, отталкиваясь от своего внутреннего мира, от воображения. Поэтому мне важно все — и звук твоего голоса, и улыбка, и тело… Надеюсь, ты понимаешь, почему я использовал «пальцевое зрение».
— Понимаю, — ответила я, хотя на самом деле ничего не понимала — ни волнения Тони, ни его внезапной досады, ни своих ощущений. Смесь стыда, восторга и страха была мне в новинку. Я даже решила поговорить об этом с мамой.
Но, когда мы с Тони пришли домой, выяснилось, что мать уехала. Она оставила записку, в которой сообщала, что собирается в Бостон, поужинать и сходить в театр, куда ее пригласили подруги. Для Тони это было такой же неожиданностью, как и для меня.
— Похоже, мы с тобой сегодня ужинаем в узком кругу, — процедил он и быстро ушел к себе.
Я отправилась в свои апартаменты. Смятенные чувства не покидали меня. Хорошо, что пришел Трой. Все эти ветрянки, пневмонии, аллергии превратили очаровательного мальчишку в тонкую былинку. Он был бледный, осунувшийся; солнце, которое теперь отпускалось ему строго по часам, не придало малышу ни румянца, ни загара. Под глазами темнели круги, он похудел, даже голосок его ослаб. Но по-прежнему, разговаривая с людьми, он освещал все тихим сиянием радости. Меня Трой сразу начал расспрашивать о кукле. Истинный Таттертон!
— Когда она будет готова, Ли? Через неделю?
— Не знаю, Трой. Сегодня Тони сделал только эскиз. Еще предстоит работа с красками, и только потом — ваяние. Ты ужинал, кстати?
Врачи велели держать мальчика на особом режиме питания. Он ел часто и малыми порциями и, конечно, теперь отдельно от взрослых. Мать моя, разумеется, только радовалась этому, а вот мальчик страдал. Ему и так было одиноко.
— Ужинал? Пил какой-то гоголь-моголь, — пожаловался он.
— Тебе это очень полезно, Трой. Это прибавит тебе сил, ты снова сможешь, как все ребята, бегать, плавать, скакать на лошади.
— Нет, не смогу, — просто и ужасающе уверенно сказал Трой. Его глаза вдруг стали точь-в-точь как порою у брата — пронзительные и холодные. — Я никогда не поправлюсь, да и не проживу долго.
— Трой! Что ты говоришь! Зачем ты говоришь такие ужасные вещи? — вскричала я.
— Затем, что это правда. Так доктор сказал моей воспитательнице. Я слышал.
— Что там наболтал твой доктор?! — завопила я, возмущенная тем, что медики позволяют высказываться в присутствии пациентов.