И навсегда ушел из той полуподвальной квартиры.
Олсоп промолчал, он сидел со слабой улыбкой, ощущение злобного торжества терзало его сердце, будто в наказание. Закрывая дверь, бывший ученик услышал напоследок насмешливые слова:
– Художник! Господи Боже! – И затем удушливый взрыв утробного смеха.
Джим Рэндолф питал к четверым жившим вместе с ним юношам какую-то родительскую привязанность. Он руководил ими, наставлял их, как отец сыновей. По утрам Джим поднимался первым. Сна ему требовалось очень немного, как бы поздно он ни лег накануне. Четырех-пяти часов бывало вполне достаточно. Джим умывался, брился, одевался, ставил на огонь кофейник, затем шел будить остальных. Становился в дверях, глядя на спящих с легкой улыбкой и небрежно держа сильные руки на бедрах. Потом мягким, тонким и удивительно нежным голосом затягивал:
– Поднимайтесь, поднимайтесь, лежебоки. Поднимайтесь, поднимайтесь, уже утро. – С легким смехом запрокидывал голову. – Эту песенку каждое утро пел мне отец, когда я был мальчишкой, в округе Эшли, штат Южная Каролина… Ну, ладно, – уже прозаично говорил он спокойным, властным, не терпящим возражения тоном. – Вставайте, ребята. Уже почти полвосьмого. Нy-ну, одевайтесь. Хватит спать.
Поднимались все – кроме Монти, которому нужно было выходить на работу в пять часов вечера; работал он в одном из отелей в средней части города и возвращался домой в два часа ночи. Руководитель разрешал ему поспать подольше и даже спокойно, но строго приказывал остальным не шуметь, чтобы не тревожить спящего.
Сам Джим уходил в половине девятого. И возвращался вечером.
Они часто ужинали все вместе в квартире. Им нравилась эта жизнь, дух товарищества и уюта. По всеобщему молчаливому согласию считалось, что они собираются по вечерам, дабы выработать программу на ночь. Тон, как всегда, задавал Джим. Они никогда не знали его планов. И дожидались его возвращения с нетерпением и жгучим любопытством.
В половине седьмого ключ Джима щелкал в замке. Джим входил, вешал шляпу и властно говорил безо всяких предисловий:
– Так, ребята. А ну, полезли в карман. С каждого по пятьдесят центов.
– Это еще зачем? – протестовал кто-нибудь.
– На самый лучший кусок мяса, какой тебе только доводилось есть, – отвечал Джим. – Я видел его в мясной лавке, когда шел мимо. На ужин у нас будет шестифунтовая вырезка, если не ошибаюсь… Перси, ступай в бакалейную лавку, купи две буханки хлеба, фунт масла и на десять центов крупы. Картошка у нас есть… Джордж, почисть ее, только не срезай две трети, как в прошлый раз… А я куплю мясо. И приготовлю его. Должна прийти моя медсестра. Она обещала испечь бисквиты.
И моментально оживив вечер, отправив ребят по их важным делам, принимался за собственные.
В квартире у них постоянно бывали девицы. Каждый приводил тех, с кем знакомился, а у Джима, разумеется, знакомых были десятки. Бог весть, где он находил их или когда изыскивал время и возможность встречаться с ними, но женщины вились вокруг него, как пчелы вокруг медового сота. Всякий раз у него бывала новая. Он приводил их по одной, по две, отрядами, десятками. Это была разношерстная компания. От медсестер, на которых у него, казалось, был особый нюх, продавщиц, стенографисток, официанток из детских ресторанов, ирландок с окраины Бруклина, склонных к вульгарным выкрикам за выпивкой, до хористок, прошлых и нынешних, и стриптизерши из бурлеска.
Джордж не знал, где Джим познакомился с последней, но это была замечательная представительница своего пола. Пышная, обладавшая таким плотским, чувственным магнетизмом, что могла возбудить неистовую любовную страсть, просто войдя в комнату. Она была яркой, смуглой, возможно, южноамериканского или восточного происхождения. Может быть, еврейкой, может, в ней было смешано несколько кровей. Притворялась француженкой, что было нелепо. Говорила причудливой ломаной скороговоркой, пересыпая речь такими фразами, как «О-ля-ля»», «Mais oui, monsieur», «Merci beaucouр», «Pardonnez-moi» и «Toute de suite»[11]
. Этому жаргону она выучилась на сцене бурлеска.Джордж однажды пошел вместе с Джимом посмотреть ее игру в бурлескном театре на Сто двадцать пятой стрит. Манеры ее, вид, французские фразы и ломаная речь на сцене были такими же, как у них в гостях. Подобно остальным актерам, на подмостках она была такой же, как в жизни. И, однако же, лучшей в спектакле. Она искусно пользовалась своей скороговоркой, сладострастно вертя бедрами и отпуская обычные для бурлескной комедии непристойности. Потом вышла и под рев публики исполнила свой номер с раздеванием. Джим негромко бранился себе под нос и, как говорится в старой балладе об охоте на лисицу, «Обет он Богу приносил» – обет, который, кстати, так и не был исполнен.
Она была необычайной и, как оказалось, поразительно добродетельной. Ей нравились все ребята в квартире, и она любила приходить туда. Однако получали они не больше, чем зрители в театре. Она демонстрировала им свои прелести, и только.