Неужели под ярким, чудесным светом этих великолепных небес, на этом гордом, сияющем острове, переполненном бурлящей жизнью, колыбели могучих судов, величественно вознесшемся в сиянии огней, на этих оживленных улицах, на этой заполненной людьми скале, которую она так любила, где нашла столько красоты, радости, великолепия, сколько не найти больше ни в одном городе мира, выросло чудовищное племя нежити, до того омерзительной, тусклой, зверской в своей тупой бесчеловечности, что живой человек не может взирать на нее без отвращения, ужаса и надежды, что она вместе с той чудовищной жизнью, которую создала, внезапно исчезнет под чистыми солеными приливами? Неужели этот город вскормил своей железной грудью племя грубых автоматов, каменный, асфальтовый компост бесчеловечных ничтожеств, рыча, идущих к смерти, о которой никто не пожалеет, с грубыми, бранными, избитыми, беспрестанно повторяющимися словами, таких же чуждых природе, крови и страсти живого человека, как громадные жуки-машины, которые они пустили на безумной скорости в неистовый хаос улиц?
Нет, она не могла в это поверить. На этой скале жизни, на этих громадных улицах был мир не хуже любого другого, было столько страсти, красоты, сердечности и яркого великолепия, сколько не найти больше нигде.
Из больницы вышел интерн в белом халате, небрежно бросил свою сумку в машину «скорой помощи», что-то кратко сказал водителю, взобрался, плюхнулся на сиденье рядом с ним, вытянул ноги, и машина плавно отъехала с трелями электрических звонков. Интерн лениво оглянулся на людную улицу, и Эстер поняла, что вернутся они с убитым или раненым, в несметной толпе одиночек одним искалеченным атомом или одним биением пульса станет меньше, интерн отправится доедать ленч, а водитель снова с жадностью уткнется в газету.
Тем временем, как и всегда, по этому острову жизни струились светлые реки. В большие окна первого этажа больницы видны были малыши, сидящие на залитых солнцем кроватках, над ними склонялись нянечки в накрахмаленных халатах, дети с наивным любопытством таращились на оживленные улицы, восторженно и беспамятно.
А на балконах над улицей взрослые, которые были больны и боялись смерти, сидели теперь в солнечном свете, зная, что уже не умрут. Они вновь обрели жизнь и надежду, на их лицах было гордое, глуповатое выражение больных, которые ощущали руку смерти на своих сердцах, а теперь с пассивной, нетвердой верой вернулись к жизни. Тела их под больничными халатами казались усохшими, на бледных, впалых щеках росла щетина, ветер развевал их длинные, безжизненные волосы, челюсти их отвисали, и они с глупыми, счастливыми улыбками обращали лица к свету. Один курил дешевую сигару, медленно, неуверенно подносил ее тонкой рукой к губам, оглядывался вокруг и усмехался. Другой нетвердой походкой ходил взад-вперед. Они походили на детей, родившихся заново, в их взглядах было что-то бессмысленное, недоуменное, исполненное счастья. Они втягивали в себя воздух и свет с жалкой, безрассудной жадностью, их ослабелая плоть, истощенная тяжелым трудом и борьбой за существование, вбирала в себя солнечную энергию. Иногда появлялись и уходили проворные медсестры, иногда рядом с неловкостью стояли родственники, неудобно чувствующие себя в жесткой, благопристойной одежде, приберегаемой для воскресений, праздников и больниц.
А между двумя глухими стенами из старого кирпича стройное деревце с остроконечными ярко-зелеными листьями выглядывало из-за кромки забора, и красота его среди неистовой улицы, грубости ее стали и камня, была как песня, как триумф, как пророчество – гордой, прекрасной, стройной, внезапной, трепещущей – и как возглас, в котором звучала странная музыка горестной краткости жизни человека на вечной, бессмертной земле.
Эстер видела все это, видела людей на улицах, все окружающее, все заблудшие люди ликующе, неудержимо взывали о жизни; поэтому в самых потаенных глубинах души она поняла, что они не заблудшие, и по лицу ее заструились слезы, потому что она горячо любила жизнь, потому что вся торжествующая музыка, сила, великолепие и пение прекрасной любви состарились и обратились в прах.
39. РАСКАЯНИЕ
Когда Эстер ушла, когда Джордж вытолкал ее и захлопнул за нею дверь, душу его стали раздирать мучительная жалость и неистовое раскаяние. С минуту он стоял посреди комнаты, ошеломленный стыдом, отвращением к своему поступку и своей жизни.