– Не надо – ради Бога, не надо! – яростно произнес Джордж сдавленным голосом, вытянув руку в жесте, выражающем раздражение и досаду. -Не льсти мне. Послушай! Я говорю правду! Я уже не тот, что раньше. Я утратил былые уверенность и надежду. У меня нет прежних уверенности и силы. Черт побери, женщина, неужели тебе не ясно? – яростно спросил он. – Неужели не видишь сама? Неужели не понимаешь, что я утратил свой возглас? – выкрикнул он, ударя себя в грудь и сверкая на нее глаза ми в безумной ярости. – Не знаешь, что я полгода уже не издавал возгласа?
Как ни смешны и нелепы были эти слова, какими поразительными ни могли бы показаться невидимому слушателю, ни он, ни она не рассмеялись. Разгоряченные, воинственные, возвышенно-серьезные, они стояли, обратя друг к другу раскрасневшиеся, взволнованные лица. Эстер поняла Джорджа.
«Возглас», о котором говорил Джордж, который среди мучительного безумия и мрачной ярости последних месяцев, как ни странно, казался ему важным, представлял собой просто-напросто выражение животной жизнерадостности. С раннего детства этот нечленораздельный вопль поднимался в нем волной неудержимого торжества, собирался в горле и потом срывался с губ диким ревом боли, радости, исступления.
Иногда возглас приходил в минуту торжества или успеха, иногда по непонятной причине из загадочного, безымянного источника. Джордж издавал его в детстве множество раз, он приходил к нему в свете и красках множества мимолетных явлений; и все непереносимые добро и красота бессмертной земли, все непереносимые ощущения боли и радости, все непереносимое сознание краткости человеческой жизни всякий раз вкладывались в этот неудержимый крик, хотя Джордж не знал, каким образом, не мог сказать, в каких выражениях.
Иногда он приходил просто в краткий, непередаваемый миг – в знойном, радостном аромате молотого кофе, в запахе жарящегося мяса, в первых морозцах октябрьских вечеров. Иногда в мутных водах реки, разлившейся после проливного дождя; или в округлости дынь, лежащих в телеге на душистом сене; бывал в запахе гудрона и нефти, несшемся летом от раскаленных тротуаров.
Бывал он в ароматных запахах старых бакалейных лавок – и Джордж неожиданно вспоминал забытую минуту детства, когда он стоял в такой лавке и видел, как собираются черные, пронизанные фиолетовым и багровым светом грозовые тучи, потом десять минут смотрел, как неистовый ливень хлещет и растекается по опущенной голове, тощему серому крупу и исходящим паром бокам старой лошади лавочника, запряженной в телегу, привязанной к бордюрному камню и ждущей у бровки тротуара с мученическим терпением.
Эта обыденная, забытая минута вспоминалась со всем давним загадочным ликованием, которое вызывала у него та сцена. И Джордж вспоминал все и всех в лавке – продавцов в передниках, с манжетами из соломы, с резинками на рукавах, с карандашами за ухом, их расчесанные на прямой пробор волосы, обворожительную вкрадчивость их голосов и манер, когда они принимали заказы от раздумывающих домохозяек, а также сильные, ароматные запахи, поднимающиеся от больших ларей и бочек. Вспоминал запах пикулей в бочонках из Атланты, приятные, застарелые запахи досок пола и прилавка, которые словно бы специально выдерживались во всех этих ароматах более десяти лет. Там были запахи вкусного, горьковатого шоколада и чая; свежесмолотого кофе, сыплющегося из мельнички; масла, лярда, меда и нарезанного ломтями бекона; желтого сыра, отрезанного толстыми ломтями от большого куска; а также природные запахи свежих овощей и фруктов – твердых лущеных горошин, помидоров, фасоли, молодых кукурузы и картофеля, яблок, персиков, слив; большие, сильно и странно волнующие арбузы.
И вся та сцена – виды, звуки, запахи, душный воздух и фиолетовый цвет, ливень, хлещущий по блестящим безлюдным тротуарам, а также источающие пар бока старой серой лошади, красивая, недавно вышедшая замуж молодая женщина, с восхитительной неуверенностью покусывающая нежные губы, делая заказы молитвенно стоящему перед ней продавцу, – пробудила в его мальчишеском сердце могучее чувство радости, изобилия, гордого, бьющего ключом торжества, чувство личной победы, громадной удовлетворенности, однако почему все это так воздействовало на него, он не знал.
Но в детстве чаще, необъяснимее, из более таинственных источников безмерного ликования этот неудержимый возглас исторгался у него в те минуты, когда картина изобилия оказывалась не особенно впечатляющей, когда непонятно было, что вызывало у него торжество, удовлетворенность, однако и тут радость его бывала не менее сильной, чем при полной, убеждающей картине.