Джим полностью оправдал ожидания товарищей. Он участвовал в бою при Шато-Тьери. После этого стал капитаном. Едва не погиб под Аргоннским лесом. До них сперва дошло сообщение, что он пропал без вести. Потом, что убит. Потом наконец, что тяжело ранен, вероятность выжить невелика, а если выживет, останется калекой. Он пролежал в турском госпитале чуть ли не год. Потом несколько месяцев в Ньюпорт Ньюс. Товарищи снова увидели его только весной 1920 года.
Вернулся он красивым, как всегда, великолепным в мундире с капитанскими нашивками, ходил с тростью, но выглядел, как прежде. И тем не менее был очень хрупок здоровьем. Ранен он был в область позвоночника. Носил кожаный корсет. Однако состояние его улучшилось; он мог даже понемногу играть в баскетбол. Слава его была велика, как всегда.
И все же они каким-то образом понимали, что чего-то лишились, что утратили нечто бесценное, невозместимое. И когда глядели на Джима, в их взглядах сквозили печаль и сожаление. Ему было б лучше погибнуть во Франции. Его постигла печальная судьба тех, кто живет, чтобы увидеть себя легендой. Жила только легенда. Сам человек стал для них просто призраком.
Джим, пожалуй, был одним из тех, кого интеллектуалы впоследствии назвали «потерянным поколением». Но война не сломила Джима. Она уничтожила его. Джим, в сущности, принадлежал не к потерянному, а к отжившему поколению. Жизнь его окончилась с войной. В двадцать шесть или двадцать семь лет Джим отстал от жизни. Он прожил слишком долго. Принадлежал другому времени. Все они это понимали, хотя тогда никто из них не мог об этом говорить.
Правда заключается в том, что та война провела духовную границу в жизни всех пайн-рокских студентов. Разделительная линия прошла прямо по лицу времени и истории, четкая, ощутимая, как стена. Жизнь их до войны была не той, что предстояла им после. Чувства, мысли, убеждения их отличались от послевоенных. Америка, которую они знали до войны, весьма отличалась от послевоенной. Это было очень странно, очень печально, очень сбивало с толку.
Началось все с большими надеждами. Джордж до сих пор помнит, как ребята раздевались перед медиками в старом спортзале. Помнит весенние ветры, отмечающие появление первых травы и листьев, и всех своих товарищей, с ликованием шедших на войну. Помнит ребят, выходивших из общежитий с чемоданами, Джима Рэндолфа, спустившегося по ступеням южного общежития и подошедшего к нему, его бодрое:
– Пока, малыш. Придет и твой черед. Увидимся во Франции.
Джордж помнит, как они приезжали из учебных лагерей новоиспеченными вторыми лейтенантами, гордыми, красивыми, в ладно скроенных мундирах с серебряными нашивками. Помнит все – воодушевление, пыл, верность и преданность, радость, гордость, ликование и восторг. Неистовое оживление, когда они узнавали, что мы побеждаем. Оживление – и горечь – когда мы победили.
Да, горечь. Кто-то всерьез думает, что они радовались? Что хотели конца войны? Он ошибается. Они любили войну, мечтали о ней, стремились на нее. Устами говорили то, что устам было положено говорить, но в глубине души молились:
– Господи, пусть война не кончается. Пусть длится, покуда мы, юные, не окажемся на ней.
Теперь они могут это отрицать. Если угодно, пусть отрицают. Это правда.
Джордж до сих пор помнит, как пришла весть об окончании войны. Как звонил в большой колокол. Как изо всей силы тянул за веревку, как она отрывала его от пола, как высоко над ним в темноте колокол, раскачиваясь, звоном разносил эту новость, как ребята выбегали из дверей по всему городку, и как по его лицу струились слезы.
Джордж был не единственным, кто плакал в тот вечер. Потом они говорили, что плакали от радости, но это неправда. Плакали они от горечи. Оттого, что война кончилась, что мы победили, что всякая такая победа приносит множество огорчений. Оттого, что знали – в мире что-то окончилось и началось нечто новое. Оттого, что знали – нечто навсегда ушло из их жизней, на смену входит нечто новое, и жизнь их уже никогда не будет прежней.
11. ПОХОЖИЙ НА СВЯЩЕННИКА
Когда Джордж поступил в колледж, Джералд Олсоп стал своего рода заботливой мамашей наивных первокурсников, руководителем и наставником всей их неоперившейся стаи.
С первого взгляда он казался огромным. В то время молодой человек девятнадцати-двадцати лет, он весил почти триста фунтов. Но при более пристальном взгляде становилось ясно, что этот громадный вес держится на очень маленьком скелете. Рост его составлял от силы пять футов шесть-семь дюймов. Ступни для человека такой дородности были поразительно маленькими, кисти рук, если б не их пухлость, мало чем отличались бы от детских. Живот, разумеется, был внушительным. По толстой шее спускались от подбородка жировые складки. Когда он смеялся, смех вырывался изнутри громким, удушливым, взрывным воплем, отчего жир на шее и громадное брюхо тряслись, словно желе.