Не работал сношарь и по советским праздникам — седьмое там, первое, восьмое. В эти дни он наглухо запирался («Замумрился!» — горестно говорили бабы), и достучаться к нему не было никакой возможности. Хоть пять яиц ему за минуту предлагай — не отворит. Хоть все яйца, какие на птицеферме есть. Впрочем, сколько бы яиц у сношаря на его банно-оздоровительные дела ни ушло, в колхозе их оттого не убавилось бы. Уж чего-чего, а яиц в богатом птицеводческом хозяйстве, даром, что в глушище такой, было предостаточно. Даже когда в пятьдесят девятом году название колхоза менять велели, — к тому же «Сталинских путей» в Старогрешенском районе оказалось и без того еще четыре, стал колхоз именоваться Краснояичным. Продавал колхоз эти самые яйца государству миллионами, чего уж тут мелочиться, — да к тому же яйца сношарю шли не с фермы, а с частных хозяйств. Так, по крайней мере, считалось. Главное же было то, что весьма незаметно уменьшая число яиц в колхозе, увеличивал сношарь тем временем весьма заметно число колхозников. Если кто под совершеннолетие и драпанет в техникум какой, на его место сношарь мигом двоих сработает.
Никто сношаря не трогал. То есть, конечно же, тронуть пытались, но уже очень давно, лет тому пятьдесят назад или сорок. Караулили по подозрению, ловили с поличным, писали доносы, привозили управу на лысую его головушку. Может, конечно, и поставили по темному делу фонарь-другой под очи его бесстыжие, но что именно теми фонарями высветилось — один только сношарь и видел. Милиция деревенская, человек тихий и пришлый, старшина Леонид Иванович, являлся к сношарю раз в год и никогда обиженным не уходил, как и другие редкие гости мужского пола, на которых вообще-то у сношаря глаз был дурной, но уж коли заходил такой гость, то поил его сношарь личной своей, фирменной черешневой наливкой, потому что росло у него во дворе пять корней черешни, других плодовых деревьев не было, и еще сверх того носили ему черешню со старых деревьев, не до конца еще одичавших в бывшем парке графа Свиблова, что между больницей и ветпунктом. Даже и на дорогу наливал сношарь гостю четвертинку. Действовала черешневая на мужские организмы однозначно, вызывала интерес к женскому полу то есть, а женский пол, естественно, после того интереса искал утешения опять же у сношаря.
Праздники же древние, народные, сношарь чрезвычайно уважал, хотя и участвовал в них только сторонкой. Сегодняшний, последний праздник осеннего времени, именины курячьи, жен-мироносиц да Козьмы-Демьяна, был как бы вовсе уж свой, домашний, яичный: в такой день на каждом столе стоит курица битая, пирог-курник, а вечером за селом все пьют миром сваренное пиво, заедая миром собранной яичницей. Пиво, впрочем, не пиво, а полпиво скорей, светлое; сношарь же любил темное, черное, сладкое даже, и варил себе такое сам, когда редкий свободный денек выдавался.
Он все стоял у калитки, медленно поковыривал в носу и в избу не шел. Словно ждал кого-то. Вряд ли очередную Настасью: не время им еще, они нынче даже не в четыре, как обычно, а вовсе вечером, после братчины-ссыпчины потянутся, зайдут во двор почтительно, пива ведерко принесут, курник большой, потом наскворчат яичницу на всех; потом, опять же, в сени выйдут, чтобы по одной к нему в горницу заходить, без обиды чтобы, какая за сколько заплатила. Ну, к утру, глядишь, и ему уже спать можно будет. Выйдет он на веранду, отопьет из чашки пивца, съест рака отборного, на звезды глянет: по всему, зима скоро. И раки в этом году последние уже, снулые. Доковырявши обе ноздри, кинул сношарь взгляд в засмородинские дали и уж совсем собрался было в избу, дедовский пасьянс «Могила Наполеона» раскладывать, как увидел, что от глинистого берега, по девичьей тропке, поднимаются к нему двое мужиков городского вида. Ничего хорошего от таких гостей сношарь не ждал. Но и не боялся тоже никого, ясное дело. А вот прямо за спинами мужиков, совсем независимо от них, двигалась в том же направлении еще одна фигура, женская, небольшая, закутанная в платок. Дело было в том, что из тысячи баб одна вдруг внезапно, без всякого на то повода, вызывала у сношаря отвращение. Об этом немедленно прознавали в деревне, жизнь такой бабы была считай что кончена, иначе как грязнухой никто ее больше не звал, даже мужики; выход для такой бабы был один — все-таки переубедить сношаря, все-таки добиться его расположения. Случалось это, впрочем, за последние полвека со сношарем не чаще, чем раз в десять лет. И вот эта-то Настасья, полгода как зачисленная сельской молвой в грязнухи, поспешала сейчас к дому сношаря, собираясь опять валяться в ногах и подкупать его неизвестно чем, да еще, мать твою, на глазах у городских. Баба шустро обогнала мужиков шагов на пятьдесят, подбежала к частоколу, ухватилась за калитку, как бы на ней повиснув, и огромными, по-настоящему прекрасными глазами уставившись на сношаря, протянула ему узелок.
— Нет, Настасья, — решительно и тихо сказал сношарь, — не могу я. Силы моей на тебя нету. Моченьки.