Вечером опять были Настасьи. И, как слышал через перегородку вошедший во вкус ремесла Павел, Роман Денисович свою вытолкал минут за десять до одиннадцати, хоть и вякала она, что за дольше заплатила и не успела ничего, и требовать назад будет, и Луке Пантелеевичу жаловаться — Джеймс что-то ей тихо сказал напоследок такое, что она смолкла и прочь потрусила по прямой через овраг, а Джеймсу было уже не до того: ему в одиннадцать полагалось слушать радио. Павлу же ничего не полагалось, и Маша Мохначева, последнее время уже регулярно норовившая попасть в наказанные именно к Павлу, облегченно вздохнула, когда за другой Настасьей хлопнула дверь в сенях; боялась она, что другая наказанная потребует недобранные минуты с Павла, — впрочем, имен их никто не знал, а различали как «длинного» и «поменьше», — а заплатила Марья четыре десятка всего, масса чувствий неприятных приключиться могла бы, нешто за час двадцать все успеешь? Наконец, Павел разлакомившуюся Марью-Настасью все-таки выставил и сквозь наползающий сон расслышал ликующий рев Джеймса: что-то, видать, тот извлек из радиопередачи ценное и победное. Впрочем, Павлу это не помешало сразу же заснуть. Сношарь же был занят еще аж до без четверти три — завтра, тридцать первого, баня у него была и день неприемный, вот и набилось баб сверх обычного.
Заснул и Джеймс — с сознанием выполненного долга, ибо из расшифрованной ахинеи Аделаиды ван Патмос, — совершенно особый код был основан на служебных словах и вопросительных знаках в ее монологах по «Голосу Америки», — узнал, что за отличное выполнение оперативного задания ему присвоено звание, выражаясь в русском табеле об офицерских рангах, подполковника или около того. Узнал, что еще до наступления лета придется ему вместе с Павлом появиться на арене событий. Узнал, что, как и предсказывал ван Леннеп, немалая часть советского руководства стоит за реставрацию Дома Старших Романовых. Узнал, наконец, без всякого кода, просто из текста передачи, что во многих городах Америки состоялись демонстрации в поддержку Дома Романовых, хотя кое-где «младших» пока еще путали со «старшими», — а во многих городах России состоялись забастовки против повышения цен на масло, меха, золото, бензин и, стало быть, тоже в поддержку Дома Романовых, которые всем своим домом уговорились эти цены понизить. Узнал еще о визите государственного секретаря на Ближний Восток или еще там куда-то, но это его уже не касалось, все это было другим голосом и из другого мира.
А тридцать первого было холодно, как на Южном полюсе в июле, однако обязательные бабы, приставленные сношарем к банно-яичному делу (кстати, Пантелеич гостям строго-настрого объявил, чтоб об яичных ваннах для них и речи не заводили, это его дело личное, интимное), избу жарко вытопили, принесли первостатейной жратвы, — да в баньку Джеймса и Павла тоже допустили, конечно, уже после того, как сношарь сам попарился, после того, как бабы по тонкому ледку остатнюю жидкость в Угрюм-лужу спустили. Джеймс искоса поглядывал на помахивающего веником императора, тихо радовался про себя и подполковничьему званию, и тому, как окреп, как поздоровел еще столь недавно бледный и кисловатый претендент на российский престол: от чистого воздуха, от пусть однообразной, но натуральной деревенской пищи, а также, видимо, и от многократно подстегнутого гормонального обмена, — небось, за всю жизнь не было у Павла Федоровича такого количества баб, как за один этот месяц с лишком. Джеймсу, человеку западному, все это было приятно, но в усталость, а Павлу, человеку советскому — и в радость, и в охотку, и в поздоровление. Только появилась между бровями какая-то новая складка. О чем это он там думает? А ведь думает. Мыслей его читать не имел права Джеймс ни под каким видом. Рискни он это сделать — немедленно разжаловал бы сам себя до рядового. Он и инструкцию имел на этот случай — самого себя разжаловать. А инструкций он слушался.