Трудно было узнать теперь прежнего молодца-гвардейца. Опустившаяся, сгорбленная фигура, землянисто-серое лицо, потухшие глаза и мертвенно-белые губы — вот что осталось от недавно еще прекрасного лица молодого прапорщика. Две недели, проведенные в каменном мешке, не прошли даром. Красавец Шубин стал неузнаваем.
Он равнодушным взглядом обвел обоих вельмож, секретаря, палачей, стражников, всех присутствующих, и вдруг лицо его вспыхнуло, глаза засверкали негодованием и гневом.
— Негодяй! — произнесли его трепещущие губы, и сверкающий взор с таким гневом остановился на Берге, что тот счел за лучшее юркнуть за спины караульных солдат.
— Сегодня последний допрос, — прозвучал в наступившей затем тишине жесткий голос Бирона. — Если ты раскаешься и добровольно укажешь нам твоих сообщников, как бы высоки ни были они родом, как бы ни близки были они к престолу, государыня императрица помилует тебя! Но если ты будешь настаивать, если будешь отмалчиваться и упорствовать, — продолжал Бирон, все сильнее и сильнее коверкая русские слова, что происходило с ним обычно в минуты возбуждения и гнева, — то клянусь применить к тебе такие строгости, какие только имеются в нашем распоряжении…
И он красноречиво скосил глаза на угол, где чернела дыба и поблескивала своими металлическими кольцами страшная «виска», говорящая о нечеловеческой муке.
Но Шубин не вздрогнул, не ужаснулся.
За долгое пребывание в «мешке», прерываемое лишь допросами в тайной канцелярии, нервы его как-то упали и притупились. Ему, казалось, было все равно теперь, и предстоящая последняя пытка даже не волновала его души. Ведь эта последняя пытка могла освободить его от этого томительного пребывания в черной могиле. Она одна могла перебросить его в вечность из этой жизни, которая стала теперь сплошным мучительным томлением для него. И Шубин ждал пытки, как избавления. «Скорее! Скорее бы только!» — мучительно ныла его душа.
— Слушай, — вызвал его из оцепенения новый голос, в котором он, как во сне, расслышал голос Андрея Ивановича Ушакова, — тебе предъявляется новое обвинение: ты не только ходил по казармам с целью вербовать новых сторонников в ряды цесаревны, не только вооружал всех против милостивой нашей государыни, но еще и замыслил жениться на Ее Высочестве Елизавете Петровне, чтобы открыть путь к престолу дочери Петра, потом захватить самому власть в руки…
Гнев, негодование, ужас сковали все существо Шубина. Этого обвинения он не ждал. Оно было дико, нелепо, почти смешно. Он — простой смертный, скромный прапорщик Семеновского полка, облагодетельствованный милостями своей высокой покровительницы-цесаревны, он, Шубин, мог иметь эту предерзостную мысль!
Лицо его вспыхнуло. Взгляд засверкал огнем.
— Это ложь! — вскричал он, и губы его исказились страданием.
— Допустим, друг мой, что так, что тебя оболгали, — произнес спокойно генерал Ушаков. — Я верю в твою бескорыстную службу цесаревне… Но кто поручится, что сама цесаревна не желала брака с тобой, чтобы сделать себе слепое орудие в твоем лице и чтобы ближе соединиться через тебя с гвардией, на услуги которой она рассчитывала? Слушай, сударик мой, и старайся запомнить каждое мое слово: тебе стоит только сказать, что цесаревна Елизавета навеяла тебе мысли сближения ее с гвардейцами, и ты свободен. Мало того, что граф Бирон заставит тебя забыть твое печальное прозябание в этом скверном подземелье, щедро наградит тебя и даст о тебе блестящую аттестацию самой императрице… А ты знаешь, как скора на милости наша щедрая государыня. Тебя ждут награды, почет… Подумай, голубчик, хорошенько об этом. Тебе стоит только сказать, что ты действовал по приказанию цесаревны Елизаветы, и ты свободен и на пути к славе. Не бойся за цесаревну. Дочери Великого Петра не может грозить никакая опасность, и тем, что ты назовешь ее, — ей, прирожденной русской царевне, не можешь повредить ничем, а себя самого спасешь от лютой пытки и, может быть, от казни…