Она-то меня любит, согласен… но – почему? А будь мой дух заточен в теле жалкого калеки, что тогда? Мне вспоминается теперь, что и при самых нежных проявлениях ее любви нет-нет да сверкнут на солнце златые чешуйчатые кольца гордости. Меня она любит любовью гордячки; во мне она, как ей кажется, взирает на свою собственную кудрявую и высокомерную красоту; передо мной она стоит как пред зеркалом – истая жрица гордыни, – и своему же отражению в моих чертах, а отнюдь не мне расточает она жаркие поцелуи. О, как я гневаюсь на тебя, благосклонная богиня, коя облекала мое тело в пышные мужские покровы и скрывала за ними всю правду о том, каким мужчине надлежит быть. Я теперь понимаю, что мужчина, заботясь о своей красоте, попадает в западню и становится совершенно слепым, как гусеница, что вьет себе шелковый кокон. Что ж, ныне я открыто приветствую и невзрачность, и нищету, и бесчестье, и всех остальных из вас, хитроумных слуг правды, которые под капюшонами и лохмотьями бедняков таят, тем не менее, королевские пояса и короны. И пусть канет во тьму вся прелесть, коей обладает человеческая плоть; и пусть канут во тьму все богатства, и все радости жизни, и все, что на свете цветет каждую весну, ибо цветение это лишь покрывает позолотой железо наших цепей да осыпает бриллиантами позорные скрепы и оковы, что налагает ложь. О, сдается мне, теперь я начинаю понемногу понимать, отчего те, кто
Но если дурное предчувствие твердило Пьеру о гордости его матери, что неминуемо ополчится на него со слепой враждебностью, решись он на тот благородный поступок, который теперь вынашивал в мыслях, и если предчувствие это леденило его, то еще мучительнее была ему мысль о другой и более горькой вражде, что проросла бы корнями до самых глубин ее сердца. Ибо гордость не велела бы ей вооружиться столь уничтожающим презрением, если б все воспоминания о браке с его отцом не перечеркивало то ужасное, скандальнейшее обвинение в его адрес, кое заключалось в самом факте появления Изабелл на свет. И как вообразить себе лабиринты всевозможных домыслов, кишащие ужасными призрачными гадами и скорпионами, куда бы он вверг ее, если б надумал сделать ей такое признание? Сколько бы Пьер ни ломал над этим голову, а намерение обнажить хоть краешек правды перед матерью не только отвращало его бесплодностью попытки, как слабая атака на цитадель ее гордыни, но и рисовалось ему жестокосердным до крайности, ибо превращало в пытку ее нежнейшие воспоминания и пятнало идеальную чистоту алтаря в ее святая святых.