Сколько я себя помню, мы всегда жили, окруженные войной или слухами о ней, армии заворачивали к нам, чтобы промаршировать по нашей песчаной местности, — австрийская, русская, французская, — а на побережье громогласно заявляли о своем присутствии англичане. Сегодня мы были республикой, а завтра уже королевством или частью французской империи. Я вырос, постоянно слыша имена членов дома Оранских, потом им на смену пришел Пишегрю (его имя в нашей семье звучало именем Сатаны, в устах моего отца сообщения о его продвижении от Антверпена до Хертогенбоса и Неймегена превращались в рассказ о путешествии Люцифера, а то, что его солдаты сотворили с матерью и моими сестрами, заперев отца и всех братьев в свинарнике, я понял лишь много лет спустя, хотя и тогда уже смутно подозревал нечто ужасное — ведь Элси после того помешалась и была способна произносить лишь какие-то нечленораздельные звуки); а потом Луи Наполеон.
Мимо нашей крошечной фермы, где жгли древесный уголь, чтобы заработать на жизнь — а жили втринадцатером, — и сажали капусту и турнепс для своего стола и на продажу — девочки приглядывали за домашней птицей и скотом или пряли и ткали вместе с матерью, — все лозунги того времени пролетали, кружась, словно уносимые ветром клочки бумаги, часть которых остается трепетать на изгороди. А поскольку все они были на иностранном языке, то напоминали таинственные напевы в волшебных сказках, которые любила рассказывать мать.
Libert?, egalit?, fraternit?[24]
— три горячих уголька, тлеющих зимней ночью у тебя в животе, пока ты лежишь вповалку с братьями и сестрами, слушая, как шумит дождь и ветер, или прислушиваясь к тишине падающего снега, а за перегородкой тем временем возятся, посапывают и неожиданно повизгивают свиньи, козы и коровы. Les droits de l’homme. La Commune. Vive la r?publique[25]. По вечерам мужчины пьют джин за чисто выскобленным столом (мать тем временем сидит в полутьме, штопая и вышивая, — серенькая мышка с покрасневшими веками и вечной каплей, свисающей с кончика носа) и беспечно перебрасываются магическими словами. L’homme est ne libre et partout il est dans les fers[26]. Отец стучит кулаком по столу так, что позвякивают тарелки: «Черт подери! Можете говорить сколько угодно. Но единственное, что мы видели от этой так называемой свободы, из-за которой все с ума посходили, так это голод и нищету. Весь урожай турнепса расхищен очередной сворой солдат. Месячный запас угля отобрали за просто так. А моя жена и дочери, моя Элси!..» — Тут его голос прерывался, потому что Элси была его любимицей, и раздавался еще один громовой удар кулаком по столу.И все время, о чем ни пойди разговор, звучит одно и то же имя. Наполеон. Разбивший оковы рабства. Освободитель. «Освободитель моей задницы! — Это снова отец. — Если это называется свободой, то хотел бы я поглядеть, что такое рабство!» И жалобные, тягучие упреки матери: «Герд, только, пожалуйста, не при детях».
Трое моих братьев вступили в армию, и не прошло и года, как двое из них погибли: один — сражаясь за Австрию, другой — за Францию, а третий вернулся домой без ноги. И снова отец ругался на чем свет стоит. «И после этого у них хватает наглости болтать о свободе-равенстве-братстве! — Желтая от табака слюна брызжет изо рта. — Единственное, что мы видели до сих пор, так это их чертовы задницы, а на них любоваться — удовольствие небольшое». — «Ох, Герд, Герд. Ну как ты можешь?»
Я должен был признать, что отец, вероятно, прав. И все же по ночам, когда ветер завывал за окнами, слова эти продолжали звучать у меня в ушах. Libert?. Egalit?. Fraternit?. Я верил, что где-то за этими словами, за всей нищетой и убогостью, турнепсом и углем, лохмотьями и бессмысленным бормотаньем Элси должна таиться потрясающая реальность. Иначе я вообще не находил в жизни ни малейшего смысла.
Дела пошли еще хуже, когда умер отец, — после того, как он, невзирая на протесты матери, решил покинуть дом и вступить в армию, чтобы задать хороший урок Наполеону. К несчастью, в его смерти не было ничего героического: по дороге в Хохенлинден он споткнулся о собаку и нечаянно выпалил себе в грудь.