Рабы толпились возле дома, не решаясь подойти ближе: безмятежные тупые лица, словно высеченные из черного камня и наводящие тебя на мысль о холоде земных недр и сокрытом в них потаенном жаре. Может быть, и эти тоже когда-нибудь взбунтуются против нас, в какой-нибудь день или в какую-то ночь? Кто они такие? Они ходят по моему дому, потихоньку вкрадываются в нашу жизнь, но я о них ничего не знаю. А кто такие мы сами? Нынешний час, час смерти, отделил нас друг от друга и развел в разные стороны: они стояли возле дома, мы — возле могил. Потом их мужчин позвали зарыть могилы, а наши глядели на них, все более и более распаляясь, сжимая ружья в руках. Молодые люди, хорошо знавшие Николаса, среди них и Франс дю Той, что-то горестно бормотали себе под нос, а Баренд, одолеваемый отчаянием и, быть может, стыдом за свое бегство, вдруг вышел вперед и навел дрожащее ружье на мужчин, разравнивающих могильные холмики. Но я остановила его. На моей ферме этого не будет, сказала я нашим. Мы цивилизованные люди, у нас есть свои устои, которые мы должны блюсти, кому, как не нам, подавать им пример христианского милосердия? И они послушались меня, покорившись, как мне кажется, не женщине, а матери убитого сына.
Наевшись до отвала, все разъехались. Баренд и Эстер собирались переночевать у нас, но мне хотелось остаться одной, я даже рабов отослала с глаз долой, в хижины. Было нелегко убедить Эстер уехать. Она до сих пор очень близка мне, ближе, чем дозволялось быть моим сыновьям; тонкая и темноволосая, как обычно замкнутая, но сейчас, по-моему, еще более уязвимая, чем прежде. Несмотря на восемь лет замужества, тело у нее худое, крепкое, неподатливое — тело девушки, отказывающейся познать мужчину, который взял ее, пятнадцатилетнего беспризорного ребенка, в жены. И те же большие темные глаза, смущающие своей откровенностью, голодные, но отвергающие милостыню. Правда, сейчас, быть может под впечатлением этой смерти — в детстве они были очень дружны с Николасом, — она казалась по-взрослому серьезной, готовой к любой боли, будто плоть ее наконец-то созрела, будто она согласилась признать свою неизбежную женственность не как слепой рок, а как призвание.
После того как они с Барендом уехали, тишина в комнате нарушалась лишь равномерным дыханием Пита и жужжанием осы, бьющейся в закрытое окно. Эта женщина, Роза, по-прежнему сидела на полу возле кровати, уставясь на мужа и не обращая на меня никакого внимания.
Я сказала: «Роза…», собираясь отослать и ее, жадно желая вновь обрести власть над ним и над нашим одиночеством (белокурая Марта ушла с ребенком на кладбище посидеть в благоговейном страхе у могилы), но потом передумала. Теперь в этом не было никакой нужды. Все эти годы она была рядом, кормила грудью моих детей, принимала в свое глубокое тело моего мужа и многих других мужчин, податливая, как корова, и плодоносная, как земля, постоянно угрожая подорвать мою крошечную благопристойную власть над ним своим грубым земным присутствием. Если я вдруг умру, часто думалось мне, он будет по-прежнему сеять и жать, будто ничего и не изменилось, его необузданное мужское желание всегда встретит ее ответную женскую готовность. Но в тот день, стоя на пороге комнаты, — дыхание Пита и настойчивое жужжание осы на оконном стекле, женщина, в скромном величии сидящая на земляном полу, мой сын, надежно укрытый в могиле, — я почувствовала, как страх вдруг отхлынул от меня, подобно отливу, и осталось лишь ощущение покоя и уверенности в себе. Мы уже стары, все трое, уже неподвластны нетерпеливой требовательности наших желаний, белые стены дома замыкают нас в своей безопасности, а снаружи простирается необъятная, безмерная земля, которой я теперь владею вместе с ними. К нам молча приближалась смерть — старость ее предвестие и бремя, — надежный и утешающий союзник.
— Можешь переночевать тут, — сказала я Розе. — Успеешь уйти и завтра.
Мы вместе вымыли его, поменяли простыни, устроили поудобнее, щедро расточая на него наше материнское чувство, а за окном день потихоньку шел на убыль, и предзакатные звуки смягчали тишину сумерек. Я увела с могилы белокурую девушку, мы с Розой покормили и уложили спать ребенка, а потом уложили в постель и успокоили перед сном и девочку-мать. Когда я укрывала ее, она улыбнулась и быстро поцеловала меня, затем немного поплакала и, умиротворенная добротой своего неведения, уснула.