Я никогда не сомневалась в том, что потеряю и Николаса — этого хрупкого белокурого мальчика, — что его превратят в моего врага, человека из «их» мира, враждебного моему. Но переход оказался куда менее болезненным, чем то было с Барендом, может быть просто потому, что к тому времени Пит уже считал Баренда вполне «своим» и не торопился заявить о своих правах на менее крепкого младшего сына. И даже когда Пит наконец взял его в оборот, Николас еще многие годы тайком приходил ко мне, чтобы поделиться чем-нибудь сокровенным или получить ласку. Когда я принялась учить их читать и писать, занялась с ними арифметикой и рассказывала все, что помнила из истории и географии, Баренд неохотно подчинялся мне, зато Николас оказался прилежным учеником, он мог часами просиживать над Библией. Это совершенно сбивало с толку Пита, безделья он не простил бы никому, но даже ему было неловко попрекать Николаса тем, что тот занят изучением Священного Писания. Наконец выход был найден, Николасу позволялось читать по вечерам и по воскресеньям, а днем он должен был работать: шесть дней работай и делай всякие дела твои… Но и тогда я замечала, что каждый раз, когда Николаса посылали пасти овец, он клал в заплечный мешок Библию или же менее увесистый молитвенник. И конечно же, случалось, что, пока он читал Библию, лежа в чахлой тени кустов или деревьев, овцы разбредались и какую-нибудь утаскивал шакал. Тогда Николаса избивали, следовала одна из тех жутких порок, которых у Пита не избежать было ни рабам, ни сыновьям, порка длилась бесконечно, глухие смачные удары, один за другим, звук их проникал повсюду, куда бы я ни пыталась спрятаться, закусив зубами подол платья или фартук, чтобы сдержать яростные бессильные рыдания; в открытые раны втиралась соль, и по ночам я часами осторожно отдирала лохмотья рубашки от спекшейся крови, покрывавшей его спину, когда-то детскую, гладкую, мою.
Самым странным было то, что Николас, казалось, переносил все легче, чем его старший брат. Силой Николас никогда не отличался, но упорства ему было не занимать. Упорство это раздражало Пита, побуждая его к еще большей суровости, но мне кажется, что даже он поневоле восхищался Николасом. И лишь потом, перед самой свадьбой Баренда, Николас вдруг заупрямился по-иному, сделался угрюмым и вспыльчивым, нередко выходил из себя, чем вызывал у Пита новые вспышки ярости, а у меня — все чаще повторявшиеся мучительные головные боли, которые были для меня сущим проклятием.
Я никому на них не жаловалась. Я не должна выказывать слабость тела или духа, если хочу уберечь и сохранить последние крупицы гордости. Я не желала такой жизни и не смогла смириться с ней, но раз уж я убежала с ним тогда, то должна жить и выжить. Быть может, в этом и заключалась единственная отпущенная человеку возможность проявить свою любовь к этой суровой и жестокой земле: мягкость тут неуместна, только крепкие люди доживают здесь до старости. Но как много лет и как много страданий потребовалось, чтобы понять это.
Бывали и минуты слабости, обычно по ночам, когда я спрашивала себя: что произошло бы, если бы я отказалась убежать с Питом? Какая жизнь ожидала бы меня, если бы я вышла замуж за своего иностранца в щегольском наряде и стала бы мадам Даль ре? Вопрос оставался, но лишь тенью в сравнении с резким светом моего реального существования — неосуществимая, может быть, даже и не желанная мечта.