В начале века немецкие социал-демократы вознамерились издать книгу Энгельса «Диалектика природы». Книга эта представляла собой собрание отдельных Энгельсовых статей, заметок, набросков, часто незавершенных, незаконченных. Сложив всё это воедино, рукопись отправили на отзыв Эйнштейну. Уж не знаю, случайно она попалась именно ему (одно время он, как известно, работал в патентном бюро) или это было позже, и Эйнштейн был выбран немецкими социал-демократами на роль арбитра сознательно, как некий высший научный авторитет. Как бы то ни было, отзыв на книгу Энгельса он дал.
Отзыв этот был предельно краток. Он гласил:
«Научного интереса не представляет».
Тот, кто вытащил на свет божий этот факт, погребенный в анналах истории, разумеется, не сомневался, что разоблачает он Эйнштейна. Не Энгельса же! Энгельс, как жена Цезаря, был тогда выше подозрений.
Корней Чуковский и Бенито Муссолини
Мой давний приятель Лёва Наврозов теперь живет в Америке. Статьи его иногда появляются в наших газетах. Подпись гласит: «Лев Наврозов. Американский публицист».
Лёва — человек необыкновенный. Это мне было ясно задолго до того, как он стал американским публицистом. Необыкновенность его проявлялась во многих его делах и поступках. Но ярче всего — в редкостной оригинальности его суждений.
Вот, например, однажды он сообщил мне, что возил своего семилетнего сына Андрея в Переделкино, к К.И. Чуковскому, на ежегодно устраиваемый Корнеем Ивановичем детский праздник «Прощай, лето!» Из разговора выяснилось, что Чуковского Лёва раньше не знал и увидел его первый раз в жизни.
— И какое он произвел на вас впечатление? — спросил я.
Ответ — как и все Лёвины ответы — был самый неожиданный:
— Он похож на Муссолини.
Я был потрясен. Чуковский — и Муссолини? Что может быть между ними общего?
Лёва объяснил: представьте… Стоит Чуковский, а мимо проходят дети. Он выбрасывает вперед руку и выкрикивает:
— Уточки закрякали!
И марширующие дети — хором:
— Кря! Кря! Кря!
Импровизируя этот шутовской парад, Корней Иванович, вероятно, и думать не думал ни про какого Муссолини. (Так же как, сочиняя в 1921-м году про рыжего и усатого таракана — «Покорилися звери усатому, чтоб ему провалиться, проклятому» — он, конечно, и думать не думал про неведомого ему тогда Сталина.) Но, прирожденный пародист, он этой своей импровизацией с присущим ему артистизмом — может быть, сознательно, а скорее всего неосознанно, — создал убийственную пародию на самую сущность тоталитаризма.
Как провалилась реформа
В истории русского правописания были две великие реформы. Одна — при Петре, другая — в 1917 году. Обе они, как объяснял мой любимый учитель, замечательный ученый-языковед Александр Александрович Реформатский, диктовались законами развития языка и проведены были без всякого для него ущерба. И даже наоборот: язык от этого только выиграл.
С этим утверждением, как известно, согласны были далеко не все. Реформа семнадцатого года у многих весьма компетентных ее современников вызвала прямо-таки бешенство. Бунин, например, до конца своих дней не позволял печатать свои сочинения по новой орфографии. На дух не приняла ее и Цветаева. Кто-то из яростных противников этой реформы российского правописания высказался даже в том смысле, что отсечение твердого знака в конце мужских имен (Иванъ, Пётръ и т. п.) в высшей степени отрицательно сказалось на мужской потенции Петров и Иванов. Да, не тот, совсем не тот стал после реформы правописания русский мужчина, не в пример пожиже прежних, имена которых писались с твердым знаком.
В молодые годы страстное неприятие Буниным и Цветаевой новой орфографии я считал чистой блажью, объясняемой исключительно политическими страстями. Упрямое отрицание ими новой орфографии казалось мне особенно нелепым еще и потому, что реформа ее, как объяснил нам тот же Реформатский, готовилась еще до революции Российской императорской Академией наук, по инициативе и при участии крупнейших русских лингвистов, и утверждена была еще до ленинского декрета Александром Аполлоновичем Мануйловым, министром народного просвещения Временного правительства.
Короче говоря, при всей моей любви к Бунину и к Цветаевой, в этом пункте я с ними разошелся.
Но в 1964-м году я вдруг их понял.
Понял и всей душой разделил не только их неприятие реформы русского правописания, но даже и ту неистовую, бешеную страсть, с которой они ей противились.
Случилось это потому, что в том году я сам оказался в их шкуре.
Затевалась новая реформа русской орфографии — пожалуй, даже более грандиозная, чем в семнадцатом году. В подробности вдаваться не буду. Скажу лишь, что, согласно этой новой орфографии, слово «заяц» надлежало писать не через «я», а через «е»: «заец». А в слове «огурцы» на конце следовало писать «и», а не «ы»: «огурци».
«Зайца» я еще кое-как мог стерпеть. Но эти «огурци» приводили меня просто в бешенство. (Наверно, даже в большее бешенство, чем Бунина и Цветаеву отмена твердого знака и буквы ять).