По нашей просьбе Миша довез нас до Лили Юрьевны Брик. У нее я хотел узнать новости. Когда мы выезжали из дому, никто еще не знал об исходе заседания в Союзе писателей. А я должен был рассказать Борису Леонидовичу, чем оно кончилось. Войдя к Лиле Юрьевне, я сказал, что зашел только попросить ее позвонить кому-нибудь, кто мог уже знать о принятом решении. Василий Абгарович Катанян тут же позвонил Кирсанову – тот тогда был членом правления Союза. Среди технических усовершенствований, которыми Катанян снабдил свою квартиру, было и устройство, позволявшее всем сидевшим в комнате слышать телефонный разговор. Голос Кирсанова, тогда еще очень громкий, транслировался на всю квартиру как по радио. Мы услышали, как в ответ на вопрос Василия Абгаровича Кирсанов достаточно подробно и чеканно перечислил все грехи, в которых в тот день члены правления Союза писателей винили Пастернака. Потом он сказал о решении – исключение из Союза. Катанян спросил Кирсанова: “Сема, а вы как голосовали?” Тот без раздумий ответил тем же чеканным голосом, как бы говоря и с Катаняном, и со всеми другими возможными земными инстанциями: “Конечно, за исключение”. Тон не предполагал возможности дальнейшего обсуждения. Катанян поблагодарил его за рассказ, простился и повесил трубку. Мне случалось в последующие годы видеть Кирсанова (которого в юности я знал – со всеми его проблемами уже угасавшего первоначально недюжинного дарования и чертами все растущей человеческой мелочности). Как-то я обедал в Доме литераторов. За соседним столиком сидели Кирсанов и Давид Самойлов, потом подсевший ко мне и сказавший, что он пытается развлечь Кирсанова. У того рак горла, неизлечимый, ему суждено вскоре умереть. Не знаю, вспомнил ли перед смертью Кирсанов о том дне, когда он “конечно” голосовал за то, чтобы Пастернак не был членом Союза писателей.
Вскоре после того как мы приехали на такси от Лили Юрьевны на дачу, к нам около девяти вечера (или даже немного раньше) пришел Пастернак. Только войдя и взглянув на наши лица, он еще в прихожей не столько спросил, сколько сам сделал вывод из увиденного на них: “Что, исключили?” Пришлось подтвердить. Он не скрывал своего большого огорчения, чтобы не сказать потрясения. Но ни короткое время, пока мы были у нас дома, ни позднее, когда мы пошли прогуляться по дорожкам вдоль нашей поляны, он особенно не старался обсуждать эту новость, его поразившую. На прогулке он был молчалив, он нехотя продолжал возобновлявшийся мной разговор, который тут же обрывался. Как Пастернак заметил, нам как бы слышалась грустная музыка. К концу он сам сказал: “Наш разговор прыгает, как этот забор”. Пурга немного стихла и забор не так уж прыгал, а разговор в самом деле не клеился. Я чувствовал, что Бориса Леонидовича томит навязанная ему обязательность моего присутствия. Перед прощаньем мы условились, что в следующие дни он, как привык, вечером будет гулять один или сидеть дома. Из сказанного в тот вечер Борисом Леонидовичем я запомнил его признание о том, что он никогда не вел дневников, ему это потом мешало: “То, что пережито, нужно изложить образно сразу же”.
65
Кампания против Пастернака в газетах нарастала. Я помню день, когда мне она показалась особенно зловещей.