Лёсик встретил нас в павильоне своей обычной, ласково-равнодушной улыбкой, как бы говорившей всему миру: вот он — Лёсик, вот он — тихий вечер, вот оно — вино. Помню, эта улыбка не сходила с его лица ни тогда, когда Катя попросила его налить ей полный стакан вина, который она выпила быстро и лихо — зачем-то тряхнула даже головой над пустым стаканом, — ни тогда, когда она сама, не спрашивая Лёсика, наполнила вином стакан и протянула его мне.
Я тоже постарался выпить вино быстро, не показывая Кате, что я делаю это в первый раз. Горячий сладковатый дух перехватил мне горло, замер в груди, пополз вниз; какое-то время он медленно двигался в животе, обдавая жаром внутренности, а потом вдруг помчался вверх, к голове и рассыпался там на тысячи хрустальных иголок. Они кололи мне голову изнутри, плясали снаружи на онемевших щеках. Я видел, как Катя снова наливает себе вино и снова пьет его быстрыми глотками; видел не своими, а чьими-то чужими скользящими глазами, как мы выходим из павильона в сквер; видел по губам Кати, как она что-то говорит Лёсику — но вникнуть в ее слова я не мог, потому что слух отделился от меня и свободно плавал где-то сбоку, вверху, в ночном небе, где дрожали и кружились размазанные звезды…
Слух вернулся ко мне вместе с тошнотой в ту минуту, когда я обнаружил себя сидящим на плечах Лёсика. «Курва! Шалава! Слезай сию минуту!» — отчетливо услышал я голос Заиры, жены Лёсика. Черноволосая, кучерявая, всегда злобная и проворная, она бежала вверх по спуску Разина навстречу нам — навстречу мне, Лёсику и Кате, которая тоже сидела на Лёсике. Она сидела верхом на его животе и, широко раскинув длинные ноги, облокотившись на его грудь, весело распевала:
— Печенеги, печенеги едут с горки на телеге!
Ее непослушная голова с двумя конскими хвостиками по бокам раскачивалась из стороны в сторону так сильно, что и Лёсик, никогда от вина не пьяневший, качался, как пьяный, и подпевал: «Едут, едут песенеги!..»
Планетарий
Поп Васёк был совсем не таким попом, какие служили в Войсковом соборе. Там они были важными, грозными, с длинными плоскими бородами по живот. У попа Васька борода была маленькая и такая же круглая, как и весь он сам. Он не то что охотно, а даже азартно играл в айданы со мной и Володей — сыном бабушки Наты, моим двоюродным дядей, который был старше меня всего на два года, — и с нашими друзьями Родей и Андреем. Иногда Васёк выигрывал у нас подчистую все айданы — такие маленькие квадратные косточки из коленки овцы. Их нужно ставить рядком на кон — в прямоугольник, начерченный на земле, — и сбивать с расстояния десяти шагов байбаком — точно такой же косточкой, но покрупнее. Если байбак после удара становится на бок, — это называется
Говорить с попом Васьком можно было о чем угодно: о рыбках, о марках, о телескопе, о луне, о Боге — существует Он или нет?
— Существует, существует, — отвечал поп Васёк очень буднично (гораздо торжественней он объявлял: «Гонюсь!» — подбрасывая к кону непобедимый айдан). — И Бог существует, и Его Сын, и Богоматерь, и апостолы… У меня арцо, отроки!
— А попадья? — спрашивал кто-нибудь.
— Что попадья?
— Попадья существует?
— Я вот те дам попадью, сукин сын! Я вот те холку сейчас так обрею!
Только про попадью и нельзя было говорить с попом Васьком.
Попадью никто никогда не видел, и поэтому ее воображали какой угодно. Одни говорили, что она старая, уродливая: все лицо в бородавках и жестких волосьях. Другие утверждали, что она страшно юная, тонкая и лицом необыкновенно красивая, но есть у нее острый горб на спине.
— Да, красивая, но не тонкая и не горбатая, а огромная… Задница у нее вот такая! — возражал на это Володя, возражал и больше не вступал в спор; молча смотрел куда-то перед собою, остановив у пухлой румяной щеки раскуренную сигаретку, и видно было, как в его светлых, мечтательно умных глазах все разрастается и разрастается эта выдуманная им задница: одна половинка — как весь поп Васёк.