Читаем Персональное дело полностью

   В период моего увлечения кое-что меня в нем не разочаровывало, но удивляло. Например, его странная советскость. В частных разговорах он всегда ругал власть за колхозы, бюрократизм, за бесполезное освоение целинных земель, разумеется, за управление искусством и в то же время проявлял к этой власти почтение даже тогда, когда этого очевидно не требовалось. Например. Шестидесятилетие Саца. Отмечаем в «Новом мире», в кабинете главного. Твардовский произносит первый тост и предлагает выпить не за Саца, а «за нашу советскую власть», которая к рождению Саца была непричастна: он родился за пятнадцать лет до нее. Я был очень удивлен. Зачем Твардовский это говорит? Неужели он в самом деле эту власть так любит? А если и любит, зачем поминать ее при таком частном событии, как день рождения друга?

   Я очень завидовал Твардовскому, что он пишет правду, но при этом такую правду (или не совсем правду, а то, во что сам верит), которую принимает власть. И поэтому уважаем властью, уважаем людьми и сам себя уважает. У меня такой гармонии не было. У меня не было ни малейшего желания входить с властью в конфликт, но желание изображать жизнь как она есть было выше стремления к благополучию. Твардовский по складу своего характера и дарования был человеком государственным и мог писать искренне то, на что у меня не поднялась бы рука, вроде «из одного металла льют медаль за бой, медаль за труд» или про зэка, который «по одному со мной билету»… бывал в Кремле. Многое из того, что писал Твардовский, мне было не враждебно, но чуждо. Я, однако, за Тёркина мог простить ему все.

   Мне нравилась его нелюбовь к проявлениям всякого пижонства или того, что ему казалось пижонством. Ему очень не нравились стремления мужчин украшать себя крикливой одеждой, дорогими часами, перстнями, усами и бородами. Он ехидно расспрашивал Виктора Некрасова, как он заботится о своих усах: «Смотришь в зеркало, подстригаешь, подбриваешь, подравниваешь?» – «Да, – с вызовом отвечал Некрасов. – Смотрю в зеркало, подстригаю, подбриваю, подравниваю». Потом Твардовский неодобрительно относился к солженицынской бороде. Однажды мы закуривали, у него не оказалось спичек, я небрежно чиркнул газовой зажигалкой. «Зажигалка?» – спросил он насмешливо, и я устыдился, как будто был уличен в чем-то дурном. Он все еще ко мне хорошо относился и однажды, стоя, произнес тост: «Вот умирает писатель, я думаю о нем и думаю: не жалко. Я хочу выпить за вас, чтобы, когда вы умрете, вас было жалко». Я был польщен. И рассказал об этом тосте своему другу Камилу Икрамову. Камил ревновал меня к Твардовскому и злился на меня за то, что ведь он «открыл» меня еще по самым первым моим стихам, которые, кстати сказать, Твардовский не оценил, но ему я не верил, его оценками не хвалился, а от слов Твардовского надуваюсь, как индюк. Рассказ о произнесенном тосте разозлил его особенно. И тебе не стыдно это слушать? Ты разве не понял, кого не жалко Твардовскому? Василия Семеновича Гроссмана! Я к Гроссману уже тогда, еще не читавши главных его поздних вещей, относился с почтением. И мне было лестно, что Твардовский предполагает во мне возможность стать выше Гроссмана.

   Гроссман умер в 1964 году. Значит, тогда Твардовский еще ставил меня высоко. Но в промежутке был период его охлаждения ко мне и даже разочарования.

   В начале 1962 года я написал повесть «Кем я мог бы стать», с эпиграфом из австралийского поэта Генри Лоусона (перевод Никиты Разговорова): «Когда печаль и горе, и боль в груди моей, и день вчерашний черен, а завтрашний черней, находится немало любителей сказать: „Ах жизнь его пропала, а кем он мог бы стать?“ Богат и горд осанкой тот я, кем я не стал. Давно имеет в банке солидный капитал. Ему почет и слава и слава и почет, но мне та слава, право, никак не подойдет. Мой друг, мой друг надежный, тебе ль того не знать: всю жизнь я лез из кожи, чтобы не стать, о, Боже, тем, кем я мог бы стать». Эти стихи для эпиграфа длинноватые, но, будь их автором я, они были бы моим автопортретом. Я читал эту повесть вслух Сацу и Инне Шкунаевой. Им обоим повесть понравилась. Понравилась Камилу Икрамову и Феликсу Светову. Понравилась и Асе Берзер, которой я сдал рукопись. Ася отдала рукопись дальше, а дальше была заминка. Долго из редакции не было ни слуху ни духу, и вдруг мне показывают внутреннюю рецензию, написанную «самим». Отзыв кислый. Повесть, мол, слабая и даже несамостоятельная, написанная «под Бёлля», конкретно под его рассказ «Бильярд в половине двенадцатого». Я стал искать Бёлля. Нашел, прочел, удивился. Да, вроде какое-то созвучие интонаций имеется, но кому докажешь, что я Бёлля прочел уже после написания своей повести?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже