– Я прочел вашу рукопись внимательно. Я вижу, что вы затеяли что-то очень значительное. Но мое прошлое не позволяет мне принять это. Наверное, я из другого времени. Вы знаете, у меня был такой случай. Однажды в двадцатых годах, будучи еще совсем молодым человеком, я плыл на пароходе по Волге с делегацией чешских учителей. Узнав, что я литератор, они спросили, знаю ли я чешскую литературу. Я сказал, что, конечно, знаю, и стал называть разные имена. А кто ваш любимый чешский писатель? Я сказал: Гашек. И на этом наша дружба кончилась. Гашек! – закричали они в один голос. Как может нравиться Гашек? Он очень плохой писатель, он оклеветал чешский народ. Вот, – заключил грустно Дементьев, – я сам себе кажусь сейчас тем чешским учителем. Понимаю, что вы взялись за что-то значительное, но не могу этого принять.
В 1968 году, незадолго до вторжения советских войск в Чехословакию, был пленум ЦК КПСС по идеологическим вопросам. Обсуждались, как говорилось в официальном коммюнике, «произведения литературы и искусства и другие произведения». Пленум был секретный, что в точности там обсуждалось – до сих пор не знаю (да и знать не очень хочу), но результатом его были наказания подписантов, среди которых оказался и я. Меня наказали пуще многих других. На бумаге это был выговор с предупреждением. В реальности дело было не в выговоре, а в том, что я попал в черный список, согласно которому мои прежние вещи не печатались, сценарии были отвергнуты, пьесы сняты с постановки, а редакциям было дано указание не давать мне никакой работы, включая такую скромную, как внутреннее рецензирование «самотека», чем я в черные дни подрабатывал. И вот в это самое время я предложил «Новому миру» «Путем взаимной переписки». Эту повесть я писал летом 1968 года и закончил 20 августа, как раз накануне нападения на Чехословакию. Первыми повесть прочли, конечно, Ася, Сац и, наверное, Женя Герасимов. Кто еще – не помню, но повесть одобрили и заслали в набор. В это время «Новый мир» подвергался усиливавшемуся давлению, а сам Твардовский сломал ногу (или руку) и лежал в больнице. В это время и была ему доставлена верстка моей повести. Привез ее Кондратович, и, вероятно, со своими комментариями. Несмотря на все, что происходило в стране раньше и в последнее время, Твардовский еще не полностью отказался от своего убеждения, что талантливая рукопись не может быть «непроходимой». И когда не мог что-нибудь напечатать, злился на автора и придирался к написанному. Но и придираться можно по-разному. А тут прочел и написал на полях рукописи: «Удивлен неразборчивостью редколлегии, пропустившей в печать эту несусветную халтуру» (цитирую по дневникам Кондратовича, который со злорадным удовольствием эти слова воспроизвел). Прочтя это, я потерял интерес к каким бы то ни было суждениям Твардовского обо мне. Его мнение о моей повести было больше чем несправедливым, оно было нечестным. Повесть была одной из лучших моих вещей, лучше всего моего, что было напечатано в том же «Новом мире» прежде, лучше того, что Твардовский когда-то энергично хвалил, и выдержала бы конкуренцию с любым текстом, в то время печатавшимся в журнале. Суждение Твардовского было нечестным еще и потому, что я в то время был гонимым, полностью запрещенным писателем, вот где крылась главная, невысказанная причина отказа. Я всегда был скромным, не очень уверенным в себе человеком, я готов был понять Твардовского, которому самому в те дни было трудно. «Новый мир» подвергался все большим и большим нападкам.
Потом был разгон «Нового мира». Несмотря на то что «Новый мир» был уже журналом, так же недоступным мне, как любое другое печатное издание, я ходил туда, как на работу, вместе со всеми другими «новомирцами» – Некрасовым, Тендряковым, Трифоновым, Домбровским, Световым, мы там фактически дежурили и ловили новости.
Во всякой драме бывает место смешному. Однажды Твардовский написал письмо Брежневу. Через некоторое время Брежнев ему позвонил, говорил очень ласково, вспоминал «Тёркина», коего он, конечно же, был поклонником, обещал через короткое время пригласить Твардовского к себе – обсудить сложившуюся ситуацию. Твардовский срочно вышел из запоя и сидел в редакции с утра до вечера в темном костюме с галстуком, готовый немедленно явиться в Кремль. Это были дни непрерывного и напряженного ожидания. Как-то пьяный Некрасов поднялся на второй этаж, прошел мимо Софьи Ханановны, говорившей с кем-то по телефону, открыл дверь в кабинет Твардовского, крикнул: «Брежнев звонит!» Твардовский выскочил в приемную, выхватил трубку из рук Софьи Ханановны. Некрасов захохотал. Твардовский покрыл его матом.