Снова бумаги. Взяв протянутые мне листы, я проглядел их. Полная абракадабра.
– Разгадать их значение я предоставляю вам, – сказал он. – Считайте это головоломкой.
Тут он открыто рассмеялся, увидев выражение ужаса у меня на лице.
– При виде такого недоумения я должен объясниться. Эти бумаги – из стола доктора Уоллиса. Я украл их несколько недель назад. – Подавшись вперед на стуле, Престкотт продолжил заговорщицким шепотом: – Они написаны самым изощренным шифром и, вот потеха, поставили в тупик нашего доброго доктора. Он просто в бешенстве из-за них.
– Прошу вас, – почти взмолился я, – перестаньте так говорить. Разве вы меня не слышите? Разве вы не понимаете?
Совершая свои опыты с вакуумным насосом – один из них описал Кола, – мистер Бойль увидел, что по мере того, как отсасывается воздух, звуки, издаваемые животным внутри, становятся все слабее и слабее, пока наконец их нельзя различить вовсе. И когда Престкотт сидел предо мной, вел беседу, какую желал вести, слышал ответы, какие существовали в одном лишь его воображении, и не замечал моих слов, я чувствовал себя несчастной подопытной тварью, точно я стучал кулаком в невидимую стену и кричал во весь голос, но не получал ни ответа, ни отклика.
– Да, он гордится своими дарованиями, и тем не менее эти письма никак не поддаются его острому уму. – Он хмыкнул. – Но он сказал мне, в чем ключ, хотя и счел меня слишком глупым, чтобы заметить свою оговорку. Судя по всему, вам понадобится книга Ливия. А с ней, как он считает, все откроется. Должен заметить, я ничего не имею против, если он прочет свое письмо, но более не желаю, чтобы он читал письма моего отца. Вот почему они должны остаться у вас. Ему и в голову не придет искать их здесь.
Бросив напоследок такое замечание, Престкотт раскланялся удалился проводить свой досуг до роковой беседы с доктором Уоллисом на следующий день. Оба они изложили это событие, и рассказ Уоллиса, по всей очевидности, следует считать верным, так как нападение на него Престкотта вызвало некоторый переполох, и несколько недель спустя на Главной улице собралась большая толпа, чтобы поглазеть, как молодого человека выводит из тюрьмы Бокардо и, погрузив в карету, увозит. Несчастный был так крепко связан, что едва шел. Впрочем, такие путы – благодеяние для всех, в особенности для него самого. Он был слишком кровожаден, чтобы оставаться на свободе, и слишком безумен, чтобы понести наказание. Надеюсь, читатель поймет меня, если я скажу, что он получил по заслугам.
Но он оставил мне письма и среди них то ключевое письмо, какое Уоллис перехватил по пути к Кола в Нидерланды и какое содержало единственные указания на истинные намерения итальянца на нашей земле. Я отложил это письмо, едва удостоив взглядом, хотя мне и было известно кое-что о том, как его прочесть; в то время мне было не до праздных упражнений ума. Вместо этого я тщательно прибрал мою комнату, доложил бумаги Престкотта к собранию под досками пола – я занимал свое тело бесполезными делами, в то время как разум мой вернулся к скорбным раздумьям. Потом я вышел из дому, чтобы в последний раз увидеться с Сарой.
Она отказалась меня видеть; тюремщик сказал, что этот последний вечер своей жизни она хочет провести одна и не желает никого видеть. Я настаивал, предлагал ему подкуп, умолял и наконец уговорил пойти и спросить еще раз.
– Она не увидится с вами, – произнес он и поглядел на меня сочувственно. – Она сказала: дескать, завтра вы достаточно насмотритесь.
Она меня отвергла, и это опечалило меня более всего остального. Мое себялюбие было таково, что я мог думать только о своих обидах, ведь меня лишили возможности предоставить утешение. Признаю, я выпил тем вечером больше, чем следовало, но вино нисколько не утишило моего горя. Я шел из харчевни в харчевню, с постоялого Двора на постоялый двор, но не мог выносить общества веселых и счастливых людей. Я пил в одиночестве и поворачивался спиной, когда ко мне обращались даже те, кого я считал друзьями. Куда бы я ни приходил, люди, знавшие меня, справлялись о Саре и о том, что я думаю о ней. И всякий раз я чувствовал себя слишком несчастным, чтобы сказать правду. В «Королевской лилии», затем в «Перьях» и, наконец, в «Митре» я раз за разом пожимал плечами и говорил, что ничего не знаю, что это меня не касается, что, насколько мне известно, она могла это совершить; я желал лишь забыться – столь великую жалость к себе самому внушило мне спиртное. Под конец меня пьяного выбросили на улицу, где я, поскользнувшись, снова упал в канаву; на сей раз я там и остался, пока наконец меня силой не подняли оттуда.
– Знаете, мистер Вуд, – произнес мягкий певучий голос у меня над ухом, – сдается, я только что слышал пение петуха. Не странно ли такое для столь позднего часа?
– Оставьте меня.
– А вот я не прочь поговорить с вами, сударь.
Этот незнакомец, этот Валентин Грейторекс, повел меня к себе, усадил у огня и обсушил, после чего сел напротив и стал глядеть на меня с непоколебимым спокойствием, пока я не заговорил первым.