Я видел, как отец Горушина приблизился к скамейке, на которой сидел Славик Горушин, как Славик встал, когда отец уже подходил к нему, как они обнялись, как сели на скамейку, как о чем-то долго разговаривали и отец смотрел его забинтованную руку, потом я вдруг увидел Меньшенина, который бежал от помещения столовой в их направлении, перешел на шаг, видимо задохнувшись, опять побежал, видел, как отец Горушина вскочил со скамейки и с кулаками бросился на Меньшенина, я видел, как он орал на Меньшенина, размахивая при этом толстыми ручищами, а тощий Меньшенин сгибался все ниже. Потом Горушин-сын и Горушин-отец быстро направились к нашему корпусу, шли мимо рассыпавшихся по аллее любопытных старших, все ближе к кустам сирени, все ближе ко мне, я сделал несколько шагов назад, но почувствовал, что если войду в корпус, то окажусь в его замкнутом объеме, как в западне, отбежал от корпуса в сторону леса, еще отбежал; я видел, как отец и сын Горушины вошли в корпус, следом за ними поднялся по ступеням крыльца шофер черной машины, которая стояла под окнами корпуса, через минуту шофер вновь появился на крыльце, неся чемодан Славы Горушина, затем вышли отец и сын, все сели в машину, громко хлопнули закрывающиеся дверцы, взревел двигатель, машина дала задний ход, лихо развернулась и умчалась прямо по аллее к входным воротам лагеря, за которыми мгновенно исчезла, подняв облако серой пыли.
Я услышал, как в дрожащих руках у меня кусок мыла бьется о мыльницу, и пошел на невесомых, сразу ослабевших ногах к умывальникам.
Когда я вернулся в корпус, там шло оживленное обсуждение произошедшего. Собравшись в проходе между кроватями, старшие обменивались впечатлениями. Тумбочка Горушина была раскрыта и пуста. Как будто чего-то недоставало в корпусе. Как будто что-то большое исчезло из него. На кровати, что была ближе к выходу, разноцветно блестела горка дорогих конфет.
Едва я вошел, все замолчали и, пока я пробирался по проходу к своему месту, провожали меня многозначительными взглядами, а потом опять заговорили, перекрикивая друг друга.
– Финита ля комедиа! – орал Понизовский. – Как он набросился на Меньшенина! Как на мальчишку! Я думал, убьет!
– Меньшенин выкрутится! – не сдавался Елагин. – Знаешь, сколько тут каждый год происходит всего! Если из-за каждого случая с работы снимать, директоров не напасешься.
– У отца Горушина лапа в Москве, – сказал Александров. – На таких машинах без лапы не ездят. Шофер – как артист. Костюмчик! Рубашечка! Галстук!
– Неслабые есть на свете люди! – с затаенной завистью промолвил Карьялайнен.
– Подумаешь!
Армен надул щеки и издал ртом долгий унижающий звук.
Вдруг все развеселились от этой его выходки и стали каждый на свой лад повторять этот звук.
– Ах, мой сыночек! Моему сыночку сделали бобо! – завизжал Елагин, чтобы снова привлечь к себе внимание. – Расстреляйте всех, кто виноват! И кто не виноват – тоже!
Он прицелился указательным пальцем правой руки в меня, щелкнул языком, потом дунул на палец, как на дымящееся дуло пистолета, сунул руку в карман и сказал:
– Больше никто не будет обижать мое драгоценное чадо!
Понизовский охватил Болдина со спины за плечи, свалил его в проход между кроватями, Армен запустил в Александрова скомканным полотенцем Горушина, началось всеобщее ликование.
Карьялайнен подошел к конфетам и, глядя на них, сказал:
– Все равно за ними не вернутся.
Елагин быстро схватил целую горсть конфет, высоко поднял над головой.
– Скушаем за несчастного недоделанного олимпийского чемпиона!
Покрывало вмиг опустело.
А потом, устыдясь, шумной толпой вывалили на улицу.
Я посмотрел на залитое солнцем окно, и мне захотелось выбить из него все стекла.
Сунув руки в карманы брюк, я слонялся по лагерю, отделенный моим преступлением от всех остальных его обитателей, беззаботных и счастливых, и не находил себе места.
Мне казалось, что, после нашего примирения перед строем и после отвратительного братания на виду у всех, история закончена и возврата к ней не будет, но сегодня, когда явился господин кабан на черной машине с вертикальной антенной на крыше и когда я увидел бегущего к нему Меньшенина, я нутром почуял, что дело куда серьезнее.
Все предо мною сверкало, блестело, слепило мне глаза, а мне мерещился в этих чешуйчатых бликах немилосердный суд надо мною, и что самое ужасное – и над Верой тоже.