Мы вольные птицы; пора, брат, пора!Туда, где за тучей белеет гора,Туда, где синеют морские края,Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..Не побывав в тюрьме, Пушкин знает тюрьму.
* * *
Вернемся, однако, к длинному стихотворному письму „К друзьям в Кишинев“; здесь перечислены главнейшие происшествия, случившиеся после ареста, — и, может быть, майор нарочно повествует о них в стихах, чтобы в случае перехвата прикинуться дурачком и сослаться на простительную, неодолимую страсть к поэзии (к этому приему — перекликаться стихами или песнями — прибегнут в недалеком будущем декабристы — узники Петропавловской крепости, а Евгения Гинзбург и другие заключенные Казанской тюрьмы — в 1937 году).
Грозил мне смертным приговором„По воле царской“ трибунал.„По воле царской?“ — я сказал,И дал ответ понятным взором.И этот черный трибуналИскал не правды обнаженной,Он двух свидетелей искалИ их нашел в толпе презренной.Напрасно голос громовойМне верной черни боевойВ мою защиту отзывался,Сей голос смелый пред судомБыл назван тайным мятежомИ в подозрении остался.Но я сослался на закон,Как на гранит народных зданий.„В устах царя, — сказали, — он,В его самодержавной длани,И слово буйное „закон“В устах определенной жертвыЕсть дерзновенный звук и мертвый…“Итак, исчез прелестный сон!..Перед следователями — ни вздоха, ни секундной слабости. Иное дело — стихи, да еще к друзьям.
Коли выпала такая доля, можно заглянуть и в будущее; и тут уж — верное пророчество, потаенное эхо тех давних упоминаний о Востоке и Сибири, что звучали много лет назад в стихах к другу Батенькову.
Исчезнет все, как в вечность день;Из милой родины изгнанный,Средь черни дикой, зверонравнойЯ буду жизнь влачить, как тень,Вдали от ветреного света,В жилье тунгуса иль бурета,Где вечно царствует зимаИ где природа как тюрьма;Где прежде жертвы зверской власти,Как я, свои влачили дни;Где я погибну, как они,Под игом скорбей и напастей.Стихотворцы недаром боятся собственных пророчеств. Одни довольно точно описывают дуэль, где „поэт роняет молча пистолет…“;
другой через шесть лет видит себя среди тунгусов и бурят.Географию Раевский знает очень хорошо: в „прописях“ для юнкеров и солдат — Байкал, Ангара…
В конце же письма-поэмы — как бы отчет своему генералу, повторяющий то, что сказано Киселеву; отчет, который, конечно, со временем прочтет бывший командир 16-й дивизии,
— Скажите от меня Орлову,Что я судьбу мою суровуС терпеньем мраморным сносил,Нигде себе не изменилИ в дни убийственныя жизниНемрачен был, как день весной,И даже мыслью и душойОтторгнул право укоризны.Простите…Понимаем, отчего многие переписчики принимали эти строки за рылеевские: рассказывают, что накануне казни, в крепости, Кондратий Федорович выцарапал гвоздем на оловянной тарелке:
Тюрьма мне в честь, не в укоризну,За дело правое я в ней,И мне ль стыдиться сих цепей,Коли ношу их за отчизну.В конце послания из Тираспольской крепости помещено поэтическое предсказание того, что будет в стране: не первое в русской литературе, но одно из первых — желанная и страшная картина того, что должно произойти.
Простите… Там для вас, друзья,Горит денница на востокеИ отразилася заряВ шумящем кровию потоке.Под тень священную знамен,На поле славы боевоеЗовет вас долг — добро святое.Спешите! Там волкальный звонПоколебал подземны сводыИ пробудил народный сонИ гидру дремлющей свободы!