Незадолго до окончания войны я еду поездом с фронта в Москву. На железнодорожных станциях и полустанках толпы оборванных, одетых в лохмотья женщин с детьми на руках. У детей сине-бледные прозрачные лица, воспалённые золотухой гноящиеся глаза, безразличное старческое выражение — без улыбки, без радости. Дети протягивают вперед тоненькие скелетообразные руки: «Хлеба! Хлеба!» Солдаты развязывают мешки, молча протягивают в окна вагона солдатские сухари и хлеб. У каждого назойливая угнетающая дума о своих детях и жёнах. Эта помощь будит в душе минутное чувство облегчения, надолго остается мучительное чувство стыда и горечи. Разве накормишь этим куском всю страну, молча страдающую в тисках голода?!
Многих из нас поражает один факт. В областях, освобождённых от немецкой оккупации, картины голода менее заметны и не так бросаются в глаза, как там, где хозяйничала рука Политбюро. Гитлер оставил нетронутой колхозную систему, систему, дающую возможность самой идеальной экономической эксплуатации, но он не имел такого опыта в этой области, как его кремлёвский партнер.
Когда немецкие военнопленные вернутся домой, то они без сомнения будут рассказывать об ужасных условиях питания в советских лагерях для военнопленных. Со своей точки зрения они правы. Эти условия по европейским понятиям убийственны, сырой чёрный хлеб был отравой для европейского желудка.
Я был в лагерях для немецких военнопленных, я видел своими глазами условия жизни там. Мне хотелось бы добавить только одно. Обращали ли внимание немецкие военнопленные на то, что русское население, по другую сторону колючей проволоки, питалось ещё хуже пленных?
Думали ли они, что эти так называемые «русские» условия обусловлены советской системой, и что эти «русские» условия будут позже успешно процветать в Восточной Германии?
Нормы питания советских рабочих были ниже, чем нормы питания военнопленных. Неработающие члены семьи рабочего вообще не получали карточек, работающим приходилось делить свой паек с остальными. В то же время военнопленных офицеров, а в некоторых лагерях и солдат, не заставляли работать, а работающие получали повышенную норму питания.
Конечно, в основе были отнюдь не гуманитарные соображения, а политические факторы. С одной стороны, ковались кадры новой армии фельдмаршала Паулюса во главе с комитетом «Свободная Германия», которой предназначалась роль очередной пешки в кремлёвской игре.
С другой стороны, часть пленных когда-либо могла вернуться домой и порассказать некоторые вещи, нежелательные Кремлю. Это были факторы, которые значительно облегчали положение пленных и которыми не пользовались сами русские. Спора нет — советский плен был тяжёл, но нормальная жизнь свободного советского человека ещё тяжелей.
Москва. Последние дни войны. На московских рынках оживлённая торговля. По углам жмутся бледные изможденные женщины — в вытянутых руках пара кусочков сахара, одна-две селёдки. Муж убит на фронте, дома кричит голодный ребёнок. Она продаёт свой и без того голодный паек, чтобы купить молока ребенку или хлеба. Хлеба, хлеба! Во всех глазах тот же молчаливый вопль, тот же голод.
Самый бойкий товар — это махорка. Махорка в мешках, махорка в противогазных подсумках. 15 рублей стакан.
«Эй, гражданин-товарищ! Закурим махорочки — жизнь слаще будет!» — кричит безногий инвалид на костылях, увешанный бряцающими медалями и орденами.
Рынок кишит инвалидами — безногими, безрукими, в фронтовых шинелях и гимнастёрках, с красными нашивками ранений на груди. Милиционеры делают вид, что не замечают нарушителей монополии совторговли.
Если кто-либо из блюстителей порядка пытается «забрать» инвалида, воздух наполняется истошными воплями: «За что боролись?! За что кровь проливали?!» Как взбудораженные осы слетаются инвалиды со всего рынка, в воздухе мелькают костыли, палки, разгораются страсти. В глазах ищущая выхода злость, в разинутых кричащих ртах — голод.
Капитулировал Берлин, через несколько дней безоговорочно капитулировала Германия. Люди думали, что буквально на другой день станет легче. Это были надежды человека, у которого ничего нет кроме надежд.
Отгремела война. Прошёл первый послевоенный год. Идёт к концу второй. И вот мы, люди советских оккупационных войск, читаем письма с родины. Читаем, и эти письма действуют на нас как яд. Этому горькому сознанию помогает ещё и то, что мы видим кругом.
Однажды я сидел вдвоём с Андреем Ковтун. Мы беседовали о том, что окружает нас здесь, в Германии. Постепенно разговор перешел к сравнению — там и здесь.
«Берлинский метро действительно дрянь, — сказал Андрей. — Когда сравниваешь с московским, то на душе приятно становится. Я теперь ловлю себя на том, что специально выискиваю в Германии вещи, которые говорят в нашу пользу. Трудно согласиться с мыслью, что всю жизнь мы гнались за тенью. Тогда ещё труднее увязать практическую работу с пустотой в душе».