- Я научусь, когда вырасту, - пообещал Авдейка.
"Вот они какие, - думал Кащей. - До конца хотят. Мне не привелось, пусть хоть их поманит. Может, и у Ляльки такой шевелится. Да за это любую лямку потянешь".
- Хочешь до конца - так учись. А на Сахана плюнь. Сахан шваль. Он думает, что хитрее всех, жизнь, дескать, знает, - а врет, себе первому врет. Он вроде Данаурова, молод только. Бомба наша его из себя выбила. Она - как амнистия нам на голову, а Сахан все пережить не может, что люди жизни не жалели, а в бомбы песок сыпали. Сам-то он, что надо, то и насыплет, только горстью и ошибется или сворует, или лишку даст от усердия. С такими, как он, просто - или ты их бьешь, или они тебя. Вот немцы нас ломали - не доломали, а уж теперь держись. Теперь мы их в порошок сотрем. Бить - так до конца.
- То война, а победим - мир будет.
- С Саханом? - спросил Кащей.
Авдейка задумался.
Тихо подошли Сопелки, сели рядом, почесались молча.
- Редеете вы, Сопелки, - пересчитав их, заметил Кащей.
- За Штыря двоих взяли, может слыхал.
- Слыхал. Спасибо, не замочили, по военному-то времени и вышака могли схлопотать.
- Мать говорит - беда, раз начали, так и дальше сажать нас будут.
- Да, распечатали вас, Сопелки.
- Беда, - повторил скорбный Сопелка. - Вон Бабочка, живет один, и терять ему некого, кроме матери. А нам - беда.
- Беда - не хуй, спичками не смеришь, - ответил Кащей. - Всем теперь непролазней. Вот Сидор...
- Что Сидор? - спросил Авдейка, и что-то заколотилось в нем.
- Удавился Сидор, сынов пережить не смог. Давно помереть хотел, да Бог не прибирал - вот и подсобил себе. Самостоятельный мужик. Надо бы схоронить помочь, а то родня у него жидкая - старые все да немощные. Такая житуха. Мы вот здесь, а Алехи нет. Пойди тоща не он за водой... Э, да что там, за судьбу не выйдешь. Ладно, пора мне. Все уж и думать про танк забыли, а я все долг отрабатываю.
- Не забыли, - возразил любознательный Сопелка. - По всем квартирам прошли, кучу тысяч собрали. Построили танк, верняк.
- Как-то он там? - спросил Авдейка.
- Воюет, поди.
# # #
Танк воевал. Болонка ходил в школу. Авдейка учился считать до конца, но у чисел не было судьбы, они не заканчивались, не исчезали, как люди, оставлявшие в груди пустоту и камешки, - и Авдейка не нашел им предела. Он подумал, что, может быть, и у людей, как у чисел, нет конца - просто перестаешь их видеть, а они все равно есть. Он спросил об этом маму-Машеньку. Та ответила, что нечего забивать голову глупостями, а бабуся подумала, что, может быть, глупости вообще нет, а всякая мысль, рожденная в человеке, есть отражение истины, ему неведомой.
Эта неведомая истина брезжила Авдейке двумя маленькими цифрами - двойкой и тройкой. На два стучало сердце о чугунные прутья, билась дорога в начало и конец, а дыхание - во вздох и выдох. Два было голодом и сытостью, мальчиком и девочкой, войной и миром: простое, словно качели, оно находилось повсюду - как жизнь и смерть. Но цифра три не давалась Авдейке. Обычно она встречалась в сказках: три сына у отца, три богатыря и три царевны, три дня, три ночи и три пути от камня. За этой сказочной цифрой Авдейка чувствовал всеприсущий смысл, чувствовал более внятно, чем все, что видел на свете и мог назвать. Неразрешенная цифра осталась в нем, как три семечка, три начала, которые пробьются еще, восстанут во всю Силу своего тайного смысла.
Авдейка приноравливался жить без деда, терпел голод, отстаивал очереди за крупой и хлебом, и тайна его с Иришкой, которая прежде была острым бликом цветного стеклышка, стала розовой мглой раковины.
- Резать палец? - спросил Авдейка.
- Не надо, - ответила Иришка и принялась целовать его, едва касаясь прохладными губами.
Теперь Авдейка дожидался возвращения Иришки, и сношенные каблучки ее туфель стучали так, что можно было задохнуться. Бабуся наблюдала его ожидание и думала, что настанет срок, внук ее возмужает и тогда откроется ему вся несоразмерность между чувством и его телесным выражением, та невоплощаемость любви, которой наказаны люди.
# # #
Подошло шестнадцатое октября тысяча девятьсот сорок четвертого года, третья годовщина московского бегства, день Авдейкиного рождения. Глаша напекла пирожков из тыквы, два выборных Сопелки подарили по очень твердому довоенному печенью, а Болонка принес яблоко. Розовое, полное текучей жизни, оно лежало на белой скатерти, и, увидев его, Иришка вскрикнула так, как кричала когда-то у ног мертвого отца с восковым лицом. Машенька прижала к груди ее вздрагивающую голову со слабыми, затянутыми в косички волосами, и Иришка затихла.
Сопелки неодобрительно косились на Болонку, виноватого своим яблоком, а бабуся смотрела на детей исподволь, опасаясь спугнуть. Взгляд ее, давно готовый покинуть впавшие глазницы, легко миновал их внешний облик и уловил то трепетное, но точно в форме, что светилось в каждом из детей, не имея подобия среди земных образов.