Читаем Петербург полностью

Кончено, совершилось: разговор предстоял.

Николай Аполлонович всеми способами, очевидно, старался на возможно большее время оттянуть объяснение; а с сегодняшней ночи объяснение было излишне: все и так объяснилось бы. Николай Аполлонович пожалел, что он во́время не удрал из гостиной (уже сколько часов агония все тянется, тянется: и под сердцем его что-то пухнет, пухнет и пухнет); в своем ужасе он испытывал странное сладострастие: от отца не мог оторваться.

– «Да, папаша: я признаться сказать, объяснения нашего ждал».

– «Аа… ты ждал?»

– «Да, я ждал».

– «Ты свободен?»

– «Да, я свободен».

От отца не мог оторваться: перед ним… Но здесь я должен сделать краткое отступление.

О, достойный читатель: мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков в утрированных, слишком резких чертах, но без всякого юмора; мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков лишь так, как она предстала бы всякому постороннему наблюдателю, – а вовсе не так, как она несомненно открылась бы и себе, и нам: мы, ведь, к ней присмотрелись; мы проникли в донельзя потрясенную душу и в ярые вихри сознания; не мешает же напомнить читателю вид той самой наружности в самых общих чертах, потому что мы знаем: каков видимый вид, такова же и суть. Здесь достаточно лишь заметить, что если бы эта суть нам предстала, что если бы перед нами промчались все эти вихри сознания, разорвавши лобные кости, и если бы мы могли холодно вскрыть синие сухожильные вздутия, то… Но – молчание. Словом, словом: посторонний взор здесь увидел бы, на этом вот месте, остов старой гориллы, затянутый в сюртук…

– «Да, я свободен…»

– «В таком случае, Коленька, пойди к себе в комнату: соберись прежде с мыслями. Если ты найдешь в себе нечто, что́ не мешало бы нам обсудить, приходи ко мне в кабинет».

– «Слушаю, папа…»

– «Да, кстати: сними с себя эти балаганные тряпки… Говоря откровенно, мне все это крайне не нравится…»

– «?»

– «Да, крайне не нравится! Не нравится в высшей степени!!»

Аполлон Аполлонович уронил свою руку; две желтых костяшки отчетливо пробарабанили на ломберном столике.

– «Собственно», – запутался Николай Аполлонович, – «собственно, надо бы мне…»

Но хлопнула дверь: Аполлон Аполлонович проциркулировал в кабинетик.

У столика

Николай Аполлонович так и остался у столика: его взоры забегали по листикам бронзовой инкрустации, по коробочкам, полочкам, выходящим из стен. Да, вот тут он играл; тут подолгу он сиживал – на этом вот кресле, где на бледно-атласной лазури сиденья завивались гирляндочки; и все так же, как прежде, висела копия с картины Давида «Distribution des aigles par Napoléon Premier». Картина изображала великого императора в венке и в порфире, простиравшего руку к собранию маршалов.

Что́ он скажет отцу? Снова мучительно лгать? Лгать, когда уже ложь бесполезна? Лгать, когда его положение ныне исключает всякую ложь? Лгать… Николай Аполлонович вспомнил, как лгал он в годы далекого детства.

Вот и рояль, стильный, желтый: прикоснулся к паркету узких ножек колесиками. Как, бывало, садилась здесь матушка, Анна Петровна, как старые звуки Бетховена потрясали здесь стены: старинная старина, взрываясь и жалуясь звуками, тем же вставала томлением в младенческом сердце, что и бледнеющий месяц, который восходит, весь красный, и выше возносит над городом свою бледно-палевую печаль…

Не пора ли идти объясняться – в чем объясняться?

В этот миг в окна глянуло солнце, яркое солнце бросало там сверху свои мечевидные светочи: золотой тысячерукий титан из старины бешено занавешивал пустоту, освещая и шпицы, и крыши, и струи, и камни, и к стеклу приникающий божественный, склеротический лоб; золотой тысячерукий титан немо плакался там на свое одиночество: «Приходите, идите ко мне – к старинному солнцу!»

Но солнце ему показалось громаднейшим тысячелапым тарантулом, с сумасшедшею страстностью нападавшим на землю…

И невольно Николай Аполлонович зажмурил глаза, потому что все вспыхнуло: вспыхнул ламповый абажур; ламповое стекло осыпалось аметистами; искорки разблистались на крыле золотого амура (амур под зеркальной поверхностью свое тяжелое пламя просунул в золотые розаны венка); вспыхнула поверхность зеркал – да: зеркало раскололось.

Суеверы сказали бы:

– «Дурной знак, дурной знак…»

В это время, среди всего золотого и яркого, за спиной Аблеухова встало неяркое очертание; по всему такому немому, как солнечный зайчик, пробежало явственно бормотание.

– «А как же… мы…»

Николай Аполлонович поднял свой лик…

– «Как же мы… с барыней?»

И увидел Семеныча.

Про возвращение матери он и вовсе забыл; а она, мать, возвратилась; возвратилась с ней старина – с церемонностью, сценами, с детством и с двенадцатью гувернантками, из которых каждая собою являла олицетворенный кошмар.

– «Да… Не знаю я, право…»

Перед ним Семеныч озабоченно пожевывал свои старые губы.

– «Барину, что ли, докладывать?»

– «Разве папаша не знает?»

– «Не осмелился я…»

– «Так идите, скажите…»

– «Уж пойду… Уж скажу…»

И Семеныч пошел в коридор.

Перейти на страницу:

Похожие книги