Она оставалась убеждена, что любит своего
«Конечно, я люблю его, – размышляла Татьяна Львовна, – он такой добрый мальчик, у него такое хорошее сердце, и если ему случится в жизни какая-нибудь нужда во мне, я все ему сделаю, я помогу… но продолжать настоящие отношения мне запрещает долг. Надо изменить их. Как это ни тяжко, как это ни больно моему сердцу, нечего делать – надо покориться!»
И княгиня покорилась.
Прошло еще недели две. Она со дня на день думала еще однажды посетить Вересова, чтобы не обрывать уж так-таки сразу, и все откладывала; все случалось так, что что-нибудь непременно каждый раз помешает ей. А время шло, и чем больше шло оно, тем уже самое свидание представлялось затруднительнее, неловче, – как вдруг однажды докладывают ей, что просит позволения видеть ее некто Вересов. Княгиня даже испугалась. Ей представилась вся странность, вся видимая беспричинность, на посторонние глаза, даже вся невозможность этого свидания в ее доме; да кроме того, придется объяснять ему продолжительность перерыва своих посещений, изобретать причины, а как тут объяснишь и изобретешь все это при такой внезапности! И княгиня послала сказать ему, что принять никак не может.
– Что ж она, нездорова? – спросил внизу весь побледневший Вересов.
– Не знаю… Может быть, и нездоровы, – холодно ответствовал ливрейный лакей.
– Когда ее можно видеть?
– Да как это сказать?.. Почти всегда… Всегда можно видеть, а ежели вам по делу, так вы обратитесь в контору – там управляющий.
Вересов повернулся и вышел с щемящей болью в душе.
Смутное предчувствие глухо нашептывало ему что-то нехорошее, а он рассудком хотел уверить себя, что это либо слуги переврали его фамилию, либо его мать нездорова.
Иначе он решительно не хотел понимать, что все это значит.
«Хоть бы узнать-то, больна ли она», – подумал он и, перейдя на тротуар набережной, стал глядеть в княжеские окна да отмеривать шагами мимо дома расстояние шагов в полтораста. Но окна ничего ему не сказали, и сколько ни ходил он по набережной, ожидая, что, может, выйдет кто-нибудь из прислуги, у которой можно будет узнать, ничего из этого не вышло. Но вот из-под ворот выехала карета, с парою серых, щегольской рысью и с не менее щегольским грохотом прокатилась вдоль улицы саженей пятьдесят, сделала заворот и подъехала к крыльцу княжеского дома. Лошади били копытами о мостовую, а бородач кучер, с истинно олимпийским достоинством, с высоты своих козел взирал вниз на весь Божий люд, мимо идущий.
– Эта карета самого князя? – спросил его подошедший Вересов.
Олимпиец сначала оглядел его вниз с надлежащим спокойствием и не сразу удостоил ответа.
– Ее сиятельства, – сказал он после минутного оглядывания, и когда произносил это слово, то уже не глядел на вопрошавшего, а куда-то в сторону.
– Она сама поедет куда-нибудь? – попытался тот предложить еще один вопрос олимпийцу.
– Сама, – было ему столь же неторопливым ответом.
«А, стало быть, не больна? – подумал Вересов. – Отчего же, если так, она не пустила меня к себе?.. Неужели?.. Нет, нет! Какой вздор! Какие мерзости лезут в мою глупую башку!.. Отчего? Ну, просто оттого, что нельзя было почему-нибудь, помешало что-нибудь, мало ль чего не случится! Но я все-таки увижу ее; хоть и слова сказать не придется, да зато глазами погляжу. Вот как станет садиться в карету, так и погляжу».
Так успокаивал себя Вересов, а сердце меж тем почему-то все так же беспокойно колотилось.
Но вот наконец и дождался.