Работа над «Семейным счастием» была для меня переломным моментом в профессии, в ней переплелось много «начал». Она была отправной точкой – вся выстроенная по миллиметру, по моему максимальному растворению в Фоме и желанию соответствовать всему, что он придумывает, и выполнить все, что он мне предлагает. Осуществить весь его рисунок. А в «Трех сестрах» такого метода работы он нам не предлагал. Для многих из нас это было новое, «поворотное» состояние. Он как будто сознательно оставил нам свободу внутри структуры спектакля – в мизансценах и даже в репликах. Андрей Приходько
Всегда меня поражало в общении с Фомой его «доверие-недоверие» к актерам. В одно слово. С одной стороны, для него нет ничего важнее актера на сцене, и он невероятно ему доверяет. Если он работает с актером, он беспредельно ему предан как режиссер. Известно, что Фома растворялся в актере, и поэтому играть в его спектаклях плохо было просто невозможно. Но в его выстраивании роли по миллиметру, мне кажется, выражалось и некоторое недоверие к актеру и его собственной инициативе. В спектакле есть некая мелодия, и если актер вдруг начинает «петь» что-то свое, возникает какофония. Это я называю фоменковское «доверие-недоверие». При его растворении в актерах это было удивительно. А в «Трех сестрах» осталось доверие, а недоверие куда-то пропало. Мне кажется, для него это тоже был новый этап. Поэтому при всех сложностях спектакля (он безумно неровный, трудно идет и чаще не получается, чем получается) для меня он самый ценный, потому что заставил нас войти в новое качество в профессии, возникла другая мера ответственности своего существования на сцене.
Фома, как правило, очень изощрен в своей режиссуре, порой избыточен – его много, это всегда бурно. Театр Фоменко – от изобилия: идей, чувств, деталей. В «Трех сестрах» меня поразила его лаконичность, простота. Этот спектакль стоит особняком от всех остальных. И еще он – один из немногих, где мы на сцене максимально слушаем друг друга. Прямо как Фома, когда он часто сидел у себя в библиотеке и слушал спектакли по трансляции. Мы смотрим друг на друга «ушами». Это особая «ткань», где все очень зависят друг от друга. Однажды Петр Наумович пришел на спектакль, был как-то особенно тронут, плакал, а уходя, поблагодарил: «Спасибо за пьесу… Хорошая пьеса…»
…Если говорить о Петре Наумовиче, надо рассказывать все двадцать лет жизни, проведенной рядом с ним… Он был невероятно чутким и деликатным человеком. Например, всегда переживал, как бы не поставить собеседника в неловкое положение. Невероятно смущался и пугался, когда путал меня и Полину. И продолжалось это до последнего дня. А я в свою очередь переживала, что он так стесняется своей ошибки, что в конце концов ни я, ни Полина не поправляли его, понимая, что он будет страшно пугаться. Все замечания для Полины я выслушивала, не прерывая, и потом передавала Полине, а Полина, соответственно, – мне.
Он оставался предельно сомневающимся человеком, сомнение его просто изматывало изнутри. Хотя иногда мог быть и невероятно жестким, резким, «травматичным», – все это знают. Надо было бесконечно любить его, как любили мы, чтобы пропускать это «мимо»…
В последнее время он много болел, я с ним редко пересекалась, предлагал мне новую работу – «Даму с камелиями». После некоторого перерыва мы встретились в театре. «Как вы мне надоели!» – воскликнул Петр Наумович. В такие моменты понимаешь, что он думал о тебе. Он был молниеносен, остроумен, хлесток и блестящ в выражении мысли. Острослов… И когда после него пытаешься что-то о нем сказать, так мучительно: хочется быть такой же легкой, ироничной и точной, а не получается…
Галина Тюнина. «Мне нравились его черты…»