Но тут же подумал о Мире: накормить бы ее блинами! Как она нехорошо кашляла! А теперь, конечно, переживает, что обидела его… Каледина приплела. Не впервые она бросала ему оскорбления, а потом, видел, сама переживала. У него тоже кипела обида, пока шел сюда. А тут, в душной кухне, обида враз исчезла, и при мысли о Мире охватило еще большее умиление; ее мальчишеские наскоки казались теперь просто смешными; жалость к ней, голодной и, наверное, больной, овладела им. Жалко, что его положение, его достоинство не позволяют попросить у женщин блинов с собой. И вновь появилось раздражение против коммунаров вообще и против этих сытых баб, игриво, театрально угощавших его. Солдаты голодают, а тут блины с салом пекут! Но через минуту устыдился своего недоброго чувства. Как можно! Он, сынок адвоката, с детства жил в чистоте, в достатке, хорошо одевался, учился в гимназии, в университете, ел не только блины с салом, вряд ли в детстве эти блины показались бы такими вкусными… Так какое же имеет он право попрекать этих людей?! Ради того, чтобы эти неграмотные женщины почувствовали себя равными с ним, офицером, командиром полка, стали хозяйками на баронской кухне и по-человечески накормили своих детей, — ради этого прадеды и деды их, отцы и мужья пролили реки пота, а потом еще и море крови — на полях этой страшной войны. За что лег в землю Стасин муж? За что полегли сотни солдат его роты на Нарочи, под Двинском? Нет, эти люди, как никто, имеют право полной грудью вдохнуть ветер свободы. Как и солдаты полка, всей армии. Его, командира, нередко возмущало дезертирство, отсутствие дисциплины, но, рассудив, он всегда приходил к выводу: люди завоевали свободу кровью, так как же можно ее ограничивать? Да если б и захотел, не дали бы ограничить. Пугало одно: надолго ли она, свобода? Как удержать ее, какими средствами?
Задумавшись, не заметил, как съел один блин, потянулся за вторым. Но спохватился: прилично ли?
— Угощайтесь, пан офицер. Угощайтесь.
— Не нужно — пан, пожалуйста… Мы все товарищи…
— Командир — большевик, как наш Антон, — сказала Стася.
— По какому случаю у вас такой пир?
— Эх, так завтра же Новый год! — удивились женщины.
Да-да, Новый год! Восемнадцатый! Он и забыл совсем. Мира — против старых праздников. Да и газеты начали выходить по европейскому календарю. У немцев, в местечке, новогодний фейерверк был две недели назад. Дежурный в ту ночь разбудил его по тревоге, не разобравшись, что за огни на вражеской стороне.
Ударила в сердце горячая волна воспоминаний. Все время ему казалось, что война отдалила безоблачное детство, юность на целое столетие, часто было просто страшно думать о счастье, что царило в семье адвоката Богуновича, где родители, особенно мать, жили ради детей, делали все, чтобы они сытно поели, тепло и красиво оделись, любили музыку, росли честными людьми…
А в этот миг оно, прошлое, мирное, доброе, как-то странно приблизилось. Он словно увидел мать, хлопочущую на кухне вместе с кухаркой теткой Василиной, красивую елку в зале, которую он украшал с сестрой игрушками и конфетами; в нем воскресло трепетное ожидание подарков — их непременно оставит под елкой Дед Мороз в новогоднюю ночь.
До спазма в горле захотелось поставить хотя бы маленькую елочку для Миры и положить подарок, который мог бы ее порадовать.
Но какой подарок придумаешь? Истово, до аскетизма честный, он не мог даже позволить себе выписать с полкового склада фунт-другой муки и испечь хоть бы такие вот блины, как пекут эти почувствовавшие себя хозяйками батрачки.
Разве что попросить у Рудковского? Нет! У Рудковского он попросит муки, но не для себя — для полка.
— Где ваш Рудковский? — отказавшись от третьего блина, поблагодарив, спросил Богунович у женщин.
— Митингует, — засмеялась Стася. — Вот неправду говорили, будто мы, бабы, балаболки, будто нас никто не переговорит. Дали волю мужикам — так они только и знают, что говорят. Старого Калачика сорок баб не перебрешет.
— Заседают мужчины наверху, — просто, без лишних слов, разъяснила женщина, поднесшая блины.
Стася снова засмеялась:
— Живем как в раю: мужики языки точат, бабы конюшни чистят…
— Так, как ты навострила свой язык, никому не наточить, — словно обиженная за мужчин, сказала полногрудая молодица, одна из тех, что прятались за печью.
— А то как же! Я, может, комиссаром вашим хочу стать. Хотя… на лихо вы мне сдались! Какой с вас наедок? Взять бы мне власть над вашими мужиками! Какого захотела, того и выбрала, как царица Катерина.
— Тьфу-тьфу, бесстыдница! Бога у тебя нет! — возмутилась старая кухарка.
— Чего захотела, ишь ты ее! Я за своего глаза тебе выдеру! — серьезно предупредила молодица.
Но Стасю угомонить было непросто, она явно играла на него, на Богуновича (своеобразный способ обратить на себя внимание). И это ей, конечно, удавалось; женщины поопытнее понимали вдову и снисходительно усмехались.
— Ты — мироедка! — отбрила Стася молодицу. — А еще в коммуну лезешь. В коммуне все надо делить поровну…
— А ты кто! Брехло! Балаболка! Распустила язык. Рудковский тебе подрежет его…