Ефим Григорьевич Эткинд любил вспоминать, как после одного из первых выступлений Галича в Париже он подслушал диалог двух выходивших из зала старых эмигрантов первой волны. Обсуждались знаменитые строчки из «Красного треугольника»:
«Я не совсем понял про “сардельки”, – сказал один, с дореволюционным петербургским акцентом. – Это, собственно, что?» «Ну, как же, как же, – уверенно отвечал другой на том же прекрасном наречии. – Забыли? Это рыбки такие, в баночках»… Рассказывали и о том, как на каком-то концерте Галича русская старушка поинтересовалась у своей соседки: «Простите, а на каком языке он поет?»
Галич догадывался о разделявшем его со старой эмиграцией языковом барьере и на своих выступлениях предупреждал, что за попадающуюся у него «ненормативную лексику» автор прямого ответа не несет, так как это органический язык, присущий его героям. Но, предупредив, на всякий случай эту лексику смягчал.
…Исполняется песня «О том, как Клим Петрович Коломийцев восстал против экономической по мощи слаборазвитым странам». Попав в Алжир «с делегацией ЦК профсоюза», Клим валюту тратить не хочет и пытается продержаться на привезенных с собой харчах. Но Дарья «с переляку» положила ему в чемодан «одну лишь салаку». Вконец измучившийся Коломийцев забредает в «продмаг» и подходит к «одной синьорите»: «Подскажите, мол, не с мясом ли банка? / А она в ответ кивает, поганка!» – с удивлением услышал я на концерте в Вашингтоне весной 1975 года. И подумал: «А жаль, “засранка” – намного лучше…»
И все-таки, о казавшись на Западе, Галич говорил не о барьерах, а об общности всех волн эмиграции, «об удивительной жизни русских людей, сохранивших язык, сохранивших культуру, сохранивших любовь к своей родной земле…».[124]
Как видно, он считал это своей миссией.Этот же мотив звучал у него и на приеме после выступления в Вашингтоне. (В дом сотрудников «Голоса Америки» Алексея и Татьяны Ретивовых, устроивших прием, пришла и Елизавета Артамонова-Риччи, автор той самой статьи в «Вашингтон пост» с запрятанным в заголовке каламбуром – «One Man Banned».) Галич говорил, что он против искусственного деления эмиграции на три потока: мы все едины, все от одного корня, «все от одного Пушкина», как сказал он, вернувшись из Америки, выступая по «Свободе».
Но дипломатия, судя по всему, не была самой сильной стороной Александра Аркадьевича. В какой-то момент вечера, расслабившись и забыв о том, что в его аудитории – эмигранты разных «волн», он, произнося очередной тост, неожиданно смодулировал в другую тональность. «Я хочу вам представить Володю Фрумкина, моего друга, который примечателен тем, что приехал в Америку во всеоружии профессионализма. Он свое дело знает, и не он один: образованность, отличная выучка – вот что выгодно отличает покидающих сегодня Россию людей». По-моему, Галич так и не заметил ни своей оплошности, ни кислой реакции некоторой части почтенной публики…
«Самый бездарный в музыкальном отношении»
Войдя в Дом ученых новосибирского Академгородка перед тем знаменитым и злополучным концертом, с которого и начались все главные беды Галича, я услышал, как кто-то за занавесом наигрывает «Рапсодию в стиле блюз» Гершвина. Заглянул туда – за роялем сидел Галич. По слуху ли он играл «Рапсодию», по нотам ли выучил – не знаю, постеснялся спросить. Позже, в Москве, он сказал мне, что ноты знает, но свои песни записывать не решается, не хочет… И попросил это сделать меня – чтобы отправить на Запад для публикации.
Только тогда, списывая голос Галича с магнитофона на нотную бумагу, я понял, до чего прихотлива звуковая ткань галичевских композиций. Это был каторжный труд. Принимаясь за дело, я думал, что достаточно будет зафиксировать первый куплет, который подойдет к остальным строфам песни, – так записывалась музыка советских песен, сочинявшихся, как правило, в так называемой куплетной форме. А если не везде подойдет, то укажу (в сноске) вариационные отклонения от заглавной мелодии, – так я делал, записывая песни Окуджавы.
Оказалось, что отклонений столько, что сносками не обойдешься – надо выписывать чуть ли не все куплеты, один за другим. Усложняли задачу и многочисленные монтажные вставки – поющиеся и говорные. Кроме того, высота и ритм у Галича почти всегда как бы размыты: его пение тяготеет то к поэтической декламации, то к совсем уж свободной (в смысле ритма и высоты) обыденной речи. Мелодия то и дело соскальзывает с точно фиксированного музыкального тона, так что традиционная европейская система нотации тут оказывается бессильной.