Не только не существует документов, в которых бы подвергалась критике анонимность доносов, она даже поощряется властью. Начиная с 1929 года И.И. Шитц[98]
упоминает в своих дневниках плакаты, висевшие в коридоре одного высшего учебного заведения: они призывали студентов «сообщать, даже без подписи, факты из деятельности профессоров»{339}. Чуть позже, во время уже упоминавшейся чистки Академии наук[99], представитель ЦК уточняет:«Мы надеемся, что к нам будет поступать целый ряд заявлений в письменном виде, касающихся работы Академии, для чего мы вывесим специальные ящики, запечатанные, которые не может никто вскрыть, кроме членов комиссии.
И хотя документальных свидетельств о призывах к анонимным доносам не так уж много, мы не находим и открытого осуждения подобной практики. Терпимость в этом вопросе очевидна. Она менее очевидна по отношению к другому способу самозащиты: когда человек скрывается, не утаивая свое имя, но стараясь затеряться в массе подписей под коллективным письмом.
Может ли письмо-обращение к власти быть групповым поступком, или оно должно всегда исходить от отдельного человека? Этот вопрос никогда всерьез не ставится в публичных выступлениях власти. Нет, насколько мне известно, ни одного официального текста, где определялось бы, должен ли автор сигнала быть коллективным. Но в следующем конкретном эпизоде обращает на себя внимание весьма красноречивая особенность словоупотребления. В ходе заседания бюро Комиссии советского контроля в декабре 1936 года Н. Антипов берет слово для того, чтобы раскритиковать коллективное письмо, направленное в КСК[100]
. Письмо это на самом деле — жалоба, но прежде чем отправить его, авторы «собрали» подписи. Таким образом, они направили «петицию», чего власть, по мнению Антипова, допустить не может. Слово «петиция», следовательно, используется, чтобы опорочить текст коллективного автора: для власти «пойти собирать подписи» значит «создавать общественное мнение», а на это «никто не имеет права». Это не означает, однако, что существует запрет и ведется систематическая борьба с коллективными письмами, их обычно допускают. Но власть самим выбором употребляемых слов отмечает предпочтение, отдаваемое ей индивидуальному письму.Ограничения устанавливаются, однако, по возможности незаметно, и публичный дискурс настаивает, скорее, на отсутствии препятствий, чем на желаемых для власти границах. Максимальное расширение пространства доносительства происходит также за счет умножения возможных получателей «сигналов» населения.
Куда доносить?
Обращаться на самом деле можно много куда, это, впрочем, важнейшая характеристика доносительства в СССР в тридцатые годы. Сбор доносов ни в коем случае не является прерогативой одной только политической полиции. Возрожденный институт доносительства опирается на целую сеть, созданную в двадцатые годы и описанную нами выше. Речь идет о том, чтобы сделать эту сеть основой для выстраивания новой практики[101]
. В различных публичных призывах конкретные детали («куда следует направлять сигналы?») чаще всего отходят на второй план. Так, в обращении Центрального Комитета от 3 июня 1928 года, хотя и указывается, о каких вредных явлениях следует сообщать (алкоголизм, бюрократизм и т. д.), но не сообщается, куда должна быть направлена эта критика (даже если некоторые структуры, среди которых особенно выделяется РКИ, все же упомянуты). Трудно отыскать в этих текстах разграничительные признаки, согласно которым о том или ином нарушении следует сообщать в тот или иной орган. В своей практической деятельности институты, работающие с «сигналами», до некоторой степени осуществляют эту сортировку — уже по факту, и мы это увидим, но официальный дискурс и здесь поддерживает относительную неопределенность.