В тот далекий апрельский день вот тут, на путях, скопилось множество составов, сцепленных и расцепленных вагонов, простейших, «народных» и красивых, «шляфваген», с уютными купе. И мы до темноты бродили по путям от состава к составу, от вагона к вагону. В одном составе, охраняемом несколькими красноармейцами, в длинных зеленых ящиках хранились реактивные снаряды к шестиствольным немецким минометам, «ванюшам», причем десятки этих ракет были извлечены из ящиков и лежали, как дрова-кругляки, навалом. Другой состав, из больших пульмановских вагонов, был забит мебелью. Откуда все это? Куда? Эти тяжеленные, черного и красного дерева комоды, шкафы, столы на выгнутых, с головами львов ножках, эти зеркала в темных резных рамах, легкие, изящные, орехового или красного дерева стулья, пуфики, диваны и диванчики, рулоны ковров и гобеленов, люстры, уложенные в фанерные и картонные ящики, аккуратно, чтобы не побился хрусталь, укутанные жгутами соломы, все брошенное, не охраняемое, никому в этот момент не нужное, лишнее в этом растерзанном, горящем городе, в едком, горьком, пахнущем дымом пространстве. Нет, конечно, все это скопище вещей домашнего обихода не имело никакого отношения к архиву Фромборкского, находящегося где-то в Польше, капитула. Но откуда все это?
Глядите, товарищ полковник, — сказал Федя Рыбин. Выдвинув один из ящиков письменного стола, он выволок целую груду журналов с яркими, красочными картинками. — Польские журналы. Вот видите? Тут написано: «Шасописмо зурна» — «Журнал мод», Варшава… Может, все это из Польши?
Возможно, что Федя был прав. Спустя три десятка лет, находясь в Варшаве, я узнал, что, когда в сорок четвертом году было разгромлено варшавское восстание, Эрих Кох попросил «усмирителя» поляков, генерала СС Бах-Залевского, чтобы вещи из приготовленных к сожжению варшавских домов были отправлены в Кенигсберг. Он все, что мог, тянул к себе! В свое логово, в Восточную Пруссию! С Украины, из Литвы, Латвии, из дворцов ленинградских предместий. Может, это и был один из многих эшелонов с польскими вещами?..
Мы все бродили и бродили по путям: мой отец, крепкий, коренастый, когда-то в молодости «гири таскал»; легкий, подвижный Федя Рыбин и Людка Шилова. Та то прыгала, как козочка, по шпалам, то шла по рельсу, плавно покачивая узкими бедрами, взмахивая руками, как птица, готовящаяся к полету. Иногда она оступалась, притворно вскрикивала: «Ах!» Федя тотчас оказывался рядом, ловил ее руку, а то и подхватывал.
В одном из составов оказался огромный, в два десятка вагонов, морг. Убитые были навалены один на другого. «Народные гренадеры», артиллеристы, гитлерюгендовцы, полицейские. Было тепло. Дух от вагонов шел страшный. Женщины, молодые и старые, девочки и девушки, мальчики и парнишки лазали в вагонах, переворачивали мертвецов, заглядывали в их распухшие, бурые лица. В следующем — из восьми вагонов — разместился немецкий госпиталь на колесах. Те из раненых, кто уже мог ходить, высыпали из них, сидели на шпалах, рельсах, на разломанных, да и целеньких, наверное из того мебельного эшелона, диванах, выглядывали в открытые окна, кто-то играл на губной гармошке. Чуть в стороне, среди рельсов, дымили две печки, сооруженные из железных, из-под бензина, бочек. Жаром дышало раскаленное железо. Повар в белом халате, топорща усищи, пробовал из черпака какое-то варево. Завидя нас, вздрогнул, вытянулся и, не зная что делать с черпаком, протянул его отцу. Черпак подхватил Федя, попробовал, сказал: «Ди зуппе ист гут! Может, перекусим, товарищ полковник?» Тут мы и пообедали, к некоторому удивлению и замешательству раненых, да и трех военных врачей, один из которых, вытянувшись, доложил «герр оберсту», что в вагонах находятся 280 раненых солдат, унтер-офицеров и пятеро офицеров, что он уже побывал в русской военной комендатуре и сообщил о госпитале на колесах; спросил, что делать, на что «герр оберст» сказал, чтобы тут пока и оставались.