В магазинах не продавали детских игрушек. Некоторые малыши, родившиеся в начале войны или незадолго до нее, в жизни не видели новых игрушек, достойных называться таковыми, — они довольствовались тем, что переходило по наследству от старших братьев и сестер, хотя у некоторых счастливчиков были родственники, которые могли сшить или связать куклу, вырезать из дерева лошадку или автомобиль. Но Джейми не относился к категории счастливчиков. Игрушки Фрэнсиса — конечно, у него должны были быть игрушки, хотя представить это невозможно — давно потерялись или их кому-нибудь отдали. Джейми играл со старым набором кубиков, принадлежавшим еще моему отцу, с потрепанным, полысевшим медведем Веры и такими предметами, как кухонная утварь. Он не обратил внимания на слова Иден. Взял в руки собачку и поднес к глазам.
— Положи немедленно! Это не игрушка. — Иден выхватила у него фигурку. Потом повернулась к Вере. — Зачем ты ему позволяешь? Мне казалось, он должен быть послушным.
Я вспомнила давнее письмо к отцу: «Ты должен научить своего ребенка хорошим манерам…» Я нечасто сочувствовала Вере, но тогда мне ее стало жалко. Она не спорила с Иден и не защищала сына, для которого эти фигурки были настоящим чудом, доставлявшим огромную радость. Любовь сделала ее мягче, покладистей. Вера обняла Джейми, и он заплакал, уткнувшись ей в плечо. Любопытно, что его плач не был похож на слезы и всхлипывания, которые обычно не в силах сдержать ребенок, которому отказано в предмете его страстных желаний. Его горе было тихим и сдержанным, как у взрослого человека. Тем не менее складывалось впечатление — у Эндрю тоже, как он позже признался мне, — что для Джейми Вера была всем, и даже страдая, мальчик получал удовольствие от
Нам предстояло обойти дом и сад. Вера уже пришла в себя и принялась все преувеличенно хвалить, нелепо льстя Иден и рассыпая комплименты, будто та сама сажала и подрезала розы, выращивала малину, вышивала сиденья стульев, рисовала лотосы и драконов на фарфоре. Она была похожа на одного из тех подхалимов, которые в восемнадцатом веке вились вокруг аристократии, как мистер Коллинз вокруг леди Кэтрин де Бер.[60]
Иден отвечала вежливыми улыбками, но выглядела неважно, какой-то усталой, а в ее движениях чувствовалась вялость, хотя, когда мы добрались до комнаты, предназначенной под детскую, она вновь оживилась, наполнилась энергией и воодушивилась, как во время демонстрации швейцарских трофеев.Комната находилась в дальнем конце дома и была угловой, с окнами на запад и на юг; раньше в ней тоже располагалась детская, но, наверное, очень давно, потому что на выцветших обоях красовались феи Артура Рэкхема,[61]
а между окон стоял пятнистый конь-качалка с потертым седлом и сбруей. Я очень хорошо помню ту комнату, наполненную светом яркого и в то же время мягкого августовского солнца, оставлявшего пятна на розовом ковре, край которого украшал узор из белого вьюнка, переплетенного с неестественно светлым зеленым плющом. Обои напомнили мне о любимой — по ее собственным словам — картине Иден, с изображением статуи Питера Пэна, и я подумала, что она, наверное, повесит картину в этой комнате. Из окон, выходящих на запад, открывался вид на холмы — череду пригорков, лощин и лесистых возвышенностей, совсем непохожих на типичный ландшафт Суффорка, — а на юге виднелись лужайки, обрамленные величественными деревьями. По всей террасе внизу были расставлены каменные вазы с фигурками, как на могиле Китса, — юноши и девушки, спешащие на праздник люди, таинственные священники, поднявшие голову к небу мычащие коровы и отважные любовники, не решающиеся на поцелуй, — а в вазах росли— Тебе нужно завести павлинов, Иден, — сказал Эндрю. — Пара павлинов на террасе не помешает.
— Одному Богу известно, где теперь взять павлинов, дорогой, — заметила Хелен. — Старая миссис Уильямс не могла найти даже волнистого попугайчика, когда умер ее Бобби.
Иден обернулась.