Не стесняемая более мешковиной, резиновыми сапогами и мятой фетровой шляпой, ее высокая обнаженная фигура представала теперь замечательным откровением. Тяжкий беспрерывный труд придал ей мускулистость, но, вместе с тем, худощавость и гибкость. Ее груди с довольно большими розоватокоричневыми сосками, были так изящны и крепки, что могли бы принадлежать женщине на двадцать лет моложе.
Странного дымчато-оливкового оттенка кожа, чистая и гладкая, была безупречна. Волосы, которых никогда не было видно из-под бесформенной шляпы, разве что в ветреный день, когда шляпа съезжала на о дин-два дюйма, были густого кофейного цвета, без малейшего проблеска седины.
Но как ни поражало все это своей неожиданностью, в ее наготе таилось еще более удивительное открытие. Внезапно выяснялось, что глаза у нее совершенно изумительного цвета: не темно-карие, под цвет волос, а очень чистые, ясные, прозрачно-голубые. Цвет этот придавал ее лицу странное, одновременно невинное и виноватое выражение. Такое, будто она стыдилась того, что делала в то самое время, как получала от этого дивное чувственное наслаждение. Как если бы она украдкой предавалась любви с любовником, которого весь день держала взаперти в потаенном месте, выпуская на ночь разделить с ней втайне волшебный миг чуда.
Когда она в конце концов приступала к одеванию, она делала это неторопливо, медленно и томно переходя от одной стадии к другой, наслаждаясь происходящим так, словно вкушала экзотические яства. Прервав одевание, она своими на удивление тонкими, а благодаря постоянной защите шоферских перчаток и очень холеными пальцами вначале приподнимала и поглаживала груди. Перед тем, как надеть платье — она питала огромную слабость к длинным, расшитым блестками платьям с мягкими, скользящими линиями и широкой юбкой — долго расчесывала волосы. А покончив с этим, еще дольше выбирала, какие надеть серьги, ожерелье и браслеты. И только потом уже шло меховое манто.
Все это занимало часа два. Когда же она в конце концов была в полной готовности, ее, по-видимому, нисколько не смущало, ей никогда не казалось смешным то, что на нее некому посмотреть, что ей некуда идти. Она не испытывала желания, чтобы ее видели, а выйти она могла разве что в залитый грязью свиной загон.
Так продолжалось много-много лет — пока наконец один изумительно теплый апрельский вечер, наступивший после такого дня, когда даже в свином загоне грязь затвердела, покрывшись коркой, будто бурым цементом, необъяснимым образом не заставил ее нарушить давнюю привычку втайне любоваться собой.
Одев легкое летнее платье густого абрикосового цвета с довольно глубоким вырезом и в тон к нему шляпу, перчатки и туфли, она вышла на минутку поглядеть на деревце дикой вишни.
Оно тоже стояло в цвету.
Она простояла минут пять, а то и больше, вдыхая теплый, сухой апрельский воздух, первое сносное дыхание весны, когда вдруг услыхала шум поднимавшейся в гору машины. Бурмен, подумала она, сыновья — и тотчас, в страхе, что ее, словно малого ребенка, застанут за недозволенным делом, одновременно повернулась и побежала к дому.
Не успела она сделать и пяти ярдов, как машина, зеленая «кортина», остановилась, оттуда ее окликнул голос:
— Извините, мадам….
И она невольно, очень резко остановилась, как из-за этого слова «мадам», так и вежливости тона.
Обернувшись, она увидела мужчину примерно своих лет, с непокрытой головой, на висках — легкая седина, который смотрел в окно машины с интересом, выходящим за пределы обычной вежливости. Разглядев ее как следует на этом жалком клочке земли, он полминуты оставался абсолютно нем, а потом медленно, как бы извиняясь, улыбнулся неловкой улыбкой.
— Я напугал вас? Простите, — он засмеялся и опять неловко. — Не могли бы вы подсказать мне, как проехать к Уильямсонам?
Неожиданно до нее дошло, что она, как будто стараясь спрятаться, стоит крепко обхватив себя руками, и резким, деревянным движением опустила руки по швам, так что теперь уже напоминала заводную куклу, которая однако почему-то не действует.
— По-моему, их дом называется «Бичеров дом» или что-то в этом роде.
— Ах, Бичеров. Нет, это не в эту сторону. Это — по следующей дороге. Вон там, подальше.
Она подняла руку, и рука у нее, наверное, со страху, совсем не гнулась, когда она показывала вдоль склона на запад.
— Вот глупость. А я-то думал, что лучше знаю эти края. — Он пристально разглядывал свиные хлевы, сараюшки, загоны, все это невероятное запустение, где под лучами вечернего безмятежного солнца грелись свиньи и подсыхал навоз. — Но здесь вроде кое-что изменилось.
Ее рука упала, как подрубленная. Теперь настал ее черед онеметь — на несколько секунд воцарилось неловкое молчание, потом он произнес:
— Я приходил сюда мальчишкой. За земляникой. — Он провел по воздуху рукой. — Тут было много цветов. Просто тучи — повсюду.
Он запнулся, опять пристально посмотрел на ее не вяжущийся с окружением вид, на абрикосовое платье на безобразном фоне свиней и высоко вздымавшихся, усыпанных белыми цветами ветвей дикой вишни — словно все не веря своим глазам; потом спросил: