Моего к отцу моему непослушания и что не хотел того делать, что ему угодно, хотя и ведал, что того в людех не водится и что то грех и стыд, причина та, что со младенчества моего несколько жил с мамою и с девками, где ни чему иному не обучился, кроме избных забав, а больше научился ханжить, к чему я и от натуры склонен… А понеже отец мой часто тогда был в воинских походах, а от меня отлучался, того ради приказал ко мне иметь присмотр светлейшему князю Меншикову; и когда я при нём бывал, тогда принужден был обучаться добру; а когда от него был отлучён, тогда вышеупомянутые Вяземский и Нарышкины, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернцами и к ним часто ездить и подпивать, а в том мне не токмо претили, но и сами тож со мною охотно делали… И по малу по малу не токмо дела воинския и прочая от отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела, и для того всегда желал от него быть в отлучении… А потом отец мой, милосердуя о мне и хотя меня учинить достойна моего званая, послал меня в чужие краи; но и тамо я, уже в возрасте будучи, обычая своего не пременил; и хотя мне бытность моя в чужих краях учинила некоторую пользу, однакож вкоренённых во мне вышеписанных непотребств вовсе искоренить не могла… Когда я приехал из чужих краёв к отцу моему в Санктпитербурх, тогда принял он меня милостиво и спрашивал, не забыл ли я то, чему учился? На что я сказал, будто не забыл; и он мне приказал к себе принести моего труда чертежи. Но я, опасаяся того, чтобы меня не заставил чертить при себе понеже бы не умел, умыслил испортить себе правую руку, чтоб невозможно было оною ничего делать, и, набив пистоль, взяв в левую руку, стрелил по правой ладони, чтоб пробить пулькою, и хотя пулька миновала руки, однакож порохом больно опалило; а пулька пробила стену в моей каморе, где и ныне видимо. И отец моей (так?) видел тогда руку мою опалённую и спрашивал меня о причине, как учинилось? Но я ему тогда сказал иное, а не истину. От чего мочно видеть, что хотя имел страх, но не сыновский… А для чего я иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко разсудить, что я уже когда от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чём отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я думал и хотел оное получить чрез чужую помощь? И ежели б до того дошло, и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал, и вооружённою рукою доставить меня короны Российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а имянно: ежели бы цесарь за то пожелал войск Российских в помощь себе против какова-нибудь своего неприятеля, или бы пожелал великой суммы денег, то б я всё по его воле учинил, также и министрам его и генералам дал бы великие подарки. А войска его, которыя бы мне он дал в помощь, чем бы доступать короны Российской, взял бы я на своё иждивение, и одним словом сказать: ничего бы не жалел, только, чтобы исполнить в том свою волю».
По тону этого показания видно, что оно писано с голоса, требовавшего, чтоб писали именно так, как было написано. Царевич обвиняет себя в ханжестве, в «конверсации» с попами и чернецами, в неохоте к воинским делам, в том, за что постоянно сердился на него Пётр. Язык показания совсем не обычный язык царевича, слишком известный по его письмам; и язык и склад речи – Петровы.
Трудно сказать, писано ли это показание Алексеем по собственному убеждению или по внушению Толстого. Костомаров замечает: «По тону этого показания видно, что оно писано с голоса, требовавшего, чтобы писали именно так, как было написано… Язык показания совсем не обычный язык царевича, слишком известный по его письмам: и язык, и склад речи – Петра» . Мы не думаем, чтобы можно было обвинить царя в составлении заранее для сына этой записки или в чрезмерном давлении, произведённом при этом случае на Алексея Толстым. К тому же такое нравственное давление едва ли могло иметь особенное значение в то время, когда царевича и до этого допроса 22 июня и после него подвергали страшным истязаниям. Наконец, нельзя не обратить внимания и на то обстоятельство, что даже при самом сильном обвинении, относящемся к связи с Карлом VI, часто повторяемое слово «ежели бы» лишает все эти показания главного значения.
Царевич более и более на себя наговаривал, устрашённый сильным отцом и изнеможённый истязаниями. Бутурлин и Толстой его допрашивали. 26 мая объяснил он слово «ныне» в письме к архиерею, им написанное, зачёркнутое и вновь написанное. Несчастный давал ему по возможности самое преступное значение.