— Клевета и вздор. Антисоветчина. Трусливая к тому же. Это и не его стихи — я их уже давно слышал в бараке: они ходят по рукам в разных вариантах. Слушайте, Алеша, я вам объясню, в чем здесь дело и кто этот человек, метящий в сталинские щепки. Это — союзник тех, кто вам кричал с нар. Те нападают спереди, он напал сзади. Что вы, Алеша, ослепли и не видите этого сами? Стыдно! Неужели вы думаете, что мы, контрики, действительно все до одного ангелы, невинно спущенные дьяволами в ад? Глупо, Алеша, политически глупо: Педагог — типичный антисоветчик: он знает нашу силу, и поэтому не решается атаковать нас в лоб. Отсюда эти хитроумные заходы — не то за здравие, не то за упокой. Знает, что Сталин — это продолжение Октябрьской революции до наших дней, и нападает на него как на нашего вождя. Но ваше выступление с цитатой из «Правды» тоже неудачное: этого не следовало говорить.
— Но это правда, доктор. Я читал все слово в слово.
— Не всякое слово — правда и не при всяких обстоятельствах.
— Даже правда из «Правды»?
— Даже. Особенно из «Правды».
Я собрался с мыслями:
— Видите ли, Алеша, в мире всегда сосуществуют две правды: одна — выгодная, другая — невыгодная. Раз в мире борьба, то для одной стороны выгодно одно, а для другой — прямо противоположное.
— Но правда только одна! Не может быть двух правд!
— Конечно. Но выгодную правду мы должны твердо и громко утверждать, кричать о ней, агитировать за нее, а невыгодную правду — не замечать, делать вид, что ее нет. В борьбе иначе нельзя: глупо ради любви к отвлеченной истине ослаблять свои позиции и укреплять положение врагов. Поняли? Нет? Эх, вы, простота… Ну, посмотрите на нашу советскую художественную литературу: там считается правдой не то, что действительно есть, а то, что хотелось, чтобы было. Другими словами: правда — это то, что должно быть. Поняли? Опять нет? Ну, вы балда, дорогой Алеша! Не обижайтесь!
Балда — и все. Слушайте! Я приведу пример. В романе «Тихий Дон» писатель Шолохов честно и правдиво изображает жизнь. Почему? Потому что такое объективное изображение не вредит партии и делу, за которое она борется. Книга касается дореволюционного времени. Объективность в этом случае допускается, автора хвалят именно за объективность: ведь она нам выгодна! В новом романе, уже из советской жизни, в «Поднятой целине», тот же Шолохов величайший акт кровавой борьбы Старого с Новым преднамеренно сводит к идиотскому балагану — заговору двух офицеров с несколькими прихвостнями против всего народа в целом. Здесь все от начала — вранье: взяты неправильные исторические предпосылки и на их основании делается жульнический вывод о всем периоде коллективизации. А миллионы мертвых от голода? А развал сельского хозяйства? Если Шолохов прав, то коллективизация не была второй гражданской войной и не явилась геройским подвигом Иосифа Виссарионовича, партии и сознательной части нашего народа!
Лицо Алеши дрогнуло.
— Моя сестра Шура и ее сынок, между прочим, тоже, Алеша, умерли с голоду в Ростове. Прямо на улице. В тридцать первом. Распухли, ослабли, поехали в город из станицы — она там работала на телеграфе, — и оба умерли под забором.
— А моя мать, Алеша, рассказывала, что в это время на Кубани — она тогда жила в зажиточном приморском городе Анапе — каждое утро под ее окном выстраивались голодающие — дети, старики и старухи, женщины, — и на коленях, — слышите, Алеша, —
— А сама она откуда его брала?
— Я посылал посылки и валюту из-за границы, а в городе тогда работал торгсин — за валюту там можно было купить все. В это же время я приезжал к ней в отпуск: со станции нужно ехать километров двадцать, и в станице Николаевской я увидел двух придорожных сторожей — в начале и в конце селения, а большинство казаков было выселено в Сибирь, и дома стояли заколоченные! Станица выглядела как труп. Конечно, позднее туда нагнали переселенцев, места там благодатные, и, как говорится, свято место пусто не бывает — на скелете быстро наросло мясо. Но факт остается фактом: шолоховскую целину густо залили человеческой кровью и пахали ее по трупам! Все виденное после ареста сильно поколебало мой старый окаменевший символ веры, но ничего нового я пока не находил и ощущал в себе величайшее смятение, заставлявшее метаться то в одну, то в другую сторону. Теперь я говорил, как если бы разговор происходил лет десять тому назад, — я это делал для себя самого, из отчаяния.