Наконец мы в зоне. Нарядчик показывает отведенные для этапа бараки. Но нам не до них. Мы бежим в уборную — первую настоящую уборную за полтора месяца! Какое оживление на лицах! Все похожи на именинников. Вот мы рассаживаемся в длинных загородках двумя рядами по десять человек в ряд, спиной друг к другу. Вдруг вбегают два блатных с бельевой корзиной. Они быстро сдергивают с наших голов лохматые волчьи шапки, почему-то выданные нам в Норильске, кидают их в корзину и исчезают.
— Что это? Куда они побежали с шапками?
— Это Сиблаговский санаторий, ребята. Поживете здесь, увидите побольше, — добродушно ухмыляется здешний житель, случайно зашедший в уборную. — А шапки ваши пойдут на продажу в соседние колхозы: там они нарасхват!
Удовольствие испорчено. Шапки были хороши, без них на голове пусто и холодно. «Шапки были романтичны, — думал я с сожалением. — Таких уж больше не получить. Черт знает что: подобных номеров воры не откалывали в Норильске. Там был какой-то порядок. Вот тебе и санаторий!» Медленно выхожу из уборной. Я очень ослабел за эти полтора месяца: иду и покачиваюсь. Мимо пробегают два
— Он? А может, нет? Тот был вроде из себя носатее?
— Не он. Тот был в личности куда мордастее!
И самоохранники бегут дальше. Я лежу на земле и не могу подняться.
— Этапники! Норильские! В баню! Марш! Живо!
Опять суки, но другие, меня поднимают, волочат в баню и бросают на лавку. Я постепенно прихожу в себя — вижу знакомые лица, клубы пара, чувствую запах чистого дерева и мыла.
Сильные руки швыряют нас в очередь. Мы надеваем наше тряпье на большие железные кольца и сдаем его в
Я много раз мылся до этого и после. Но баня после полуторамесячного этапа! Хо-хо! Это что-то особенное: сверху на тело течет чистая горячая вода, а книзу по ногам ползет жижа — смесь брызг мочи, трескового супа, крови из свежих ран на барже и холодной трупной крови с обеденных столов в Красноярском общежитии, мерзлой испарины и горячего чая с перцовкой — всего, всего, через что может пройти тело заключенного в
Раскаленные кольца разогнуты руками прожарщика в толстых дымящихся рукавицах. Горячее, клубящееся дымом зловонное барахло напялено на чистое тело. Жар теперь пронизывает его насквозь и доходит до сердца: я горю, источаю тепло, как живая печь! Есть же на свете сильные ощущения физической радости, доведенной до болезненного экстаза…
Четыре руки подхватывают меня на пути в барак и волокут куда-то в темноту. Вот подозрительная избушка. Дверь раскрыта, и меня вталкивают внутрь. Я мгновенно начинаю клевать носом.
Старый надзиратель в бабьей кацавейке поверх гимнастерки стоит у печи с трубкой во рту.
— Што, и ты, сукин сын, воровать начал, а? Грабить?
Старичок укоризненно смотрит на меня слезящимися глазками и качает головой.
— Нехорошо! Давайте его в камеру!
Два самоохранника открывают железную дверь, берут меня за руки — один за правую, другой за левую, раскачивают и швыряют внутрь. Еще на лету, прежде чем ударился о мерзлую стену, я слышу сзади другие веселые голоса:
— Вот он, гражданин начальник! Сознался с ходу, а здеся и та самая рубашка. Была у его под телогрейкой, у гада!
Меня поднимают и тащат из камеры.
— Что ж ты путаешься, сукин сын, не в свое дело? — добродушно мямлит начальник изолятора, не вынимая трубки изо рта. — Путаник, право дело говорю: путаник! Давайте его отселева!
И меня
Дверь наружу распахивают, два самоохранника берут один за правую, другой за левую руку, долго раскачивают и, наконец, выстреливают вон, в темноту. Я долго лечу куда-то уже совсем сонный и потом шлепаюсь в грязь, прикрытую снегом: к ночи похолодало. Лежу и начинаю засыпать. Чувствую, как ледяная вода обжигает распаренную грудь. Непреодолимо хочется уснуть. «Нельзя, — думаю, — простужусь и загнусь в два счета. Ослабел в этапе. Будет пневмония». Я ползу — сначала на четвереньках и с закрытыми глазами, потом прихожу в себя: становлюсь на ноги и плетусь в назначенный мне второй барак.
У входа дневальные и староста. Все с палками.
— С этапа? Как фамилия? Правильно. Иди вот туда. Лезь на третий ярус, там теплее.