— Весна, дядя Коля, она в крови у всех сейчас, понял? Мы не чумовые, мы отравлены весной! Зимою я тоже думал, что весна разрядит нервное напряжение, успокоит людей, а вышло, сам видишь, наоборот. Если мы с тобой не найдем выхода, то дело дойдет до ножей и топоров.
— Так повесим Сашку-Машку!
— Нет, на этот крючок их теперь не поймаешь. Забыл разве, как вчера я хотел накормить их Сашкой-Машкой и едва сам не получил в лоб…
— Значит, свежего мяса захотели наши собаки?
— Точно.
Действительно, вчерашняя неудача меня поразила. Предложение повесить Сашку-Машку всегда вызывало восторг, взрыв радостного сквернословия и шумную возню. Обычно все быстро ложились на нары головами к середине комнаты, где стояла печь. Над печью я вешал Сашку-Машку, и действие начиналось.
Это была еще одна из страшных мистерий лагерного Севера — глубокое по смыслу третье превращение в непокорного зверя человека, давно вывернутого наизнанку и до последнего времени бывшего лишь безмерно страдающим животным. И сам я в эти моменты неизбежно чувствовал в себе подъем темных сил, злых, но веселых и крепких, дающих право на жизнь и возможность жить.
Жить вопреки… Жить назло… Страшно, но жить!
Предметами культа были розовое шелковое платье и пара чулок. Они когда-то принадлежали маленькой эвенке по кличке Саша-Маша. Она оставила эти вещи мне на память, и в ее честь совершался нами обряд повешения.
Платье и чулки я получил так. Однажды утром дневные смены уходили с развода в тундру. Это происходило в начале апреля, я работал в зоне и ожидал направления фельдшером в пикет, на ремонт железнодорожного пути. Едва голубел снег, черные колонны безмолвно и угрюмо проходили мимо и тонули во мраке. Согласно положению, я стоял у вахты с кучкой дежурных, в руках мы держали коптящие фонари. По списку больных я проверял правильность невыхода на работу. Было очень холодно, и я думал о чае, кипевшем в амбулатории на печке. Вдруг привычный порядок развода нарушился: невдалеке от нас люди сбились в толпу, захрипели простуженные голоса. Мы подошли. На снегу лежала темная фигурка, рядом другая нелепо топталась на месте, бессмысленно размахивая руками.
— Вот этот… Зарезал… Подскочил сзади, спрашивает: «Ты, дешевка?» Эта, что лежит, обернулась. Он ей нож в бок.
А другая, цыганка, которую он искал, оборвалась вмиг. Ошибка получилась. Это — мужик цыганки. Давно ее подозревал. Ревнивый, гад…
— А раненая кто?
— Девчонка какая-то. Маленькая. Тащите пока в дежурку.
Раненую опустили на пол; тело неловко перевалилось на правый бок, потому что в левом торчал со спины большой нож. Я нагнулся с фонарем. Она.
— Знаете ее? — спросил кто-то. Но я ничего не сказал в ответ. Побледневшее лицо казалось совсем детским. Ноги у меня ныли от холода, и я старался определить, отмерзли пальцы или еще нет. А, в общем, человек есть то, что нужно превозмочь в себе…
Вбежали врач больницы и санитары. Начался предварительный осмотр. Снаружи глухо звучал размеренный топот тысячи ног, черные шеренги, угрюмые и безмолвные, уходили в тундру. Человек есть то, что надо победить в себе, и я зажег папироску. Но пальцы дрожали, она упала в липкую грязь, и я бездумно глядел, как слабый огонек тлел и дымился. Потом погас, наконец. Знакомые голоса говорили где-то рядом:
— Выньте нож.
— Нельзя. Хлынет кровь. Нож играет здесь роль тампона.
— Вздор. Дайте мне посмотреть. Ну-с, пульса нет, зрачок не реагирует, акт дыхания отсутствует. Она мертва.
— Уже? Здорово!
— А что вас удивляет? Лезвие прошло через сердце. Смотрите, я вынимаю нож. (Кто-то дергает меня за рукав.) Пишите заметки для акта. Семь часов сорок пять минут. Тело девушки ниже среднего роста. Колотая непроникающая рана слева между седьмым и восьмым ребрами на три пальца дорсально от подмышечной линии. Ширина раны четыре сантиметра. Глубина, судя по лезвию, сантиметров… Как по-вашему?
Кто-то опять трогает меня за рукав. Сверхчеловек рождается тогда, когда умирает человек. Умрет в тебе человек — и ты свободен… С человеком так трудно здесь, а ведь без человека и лагеря для тебя не будет. Смотри, для уголовников лагерь — родной дом! Стряхни же, стряхни с себя все человеческое, стань выше его! И снова голос:
— Вы спите, что ли? Вот нашли место! Пишите же. Продолжаю осмотр. На теле больше ранений нет. Да она беременна! Обнажаю живот. Смотрите-ка — плод еще жив. Но он умрет сейчас, ничего не поделаешь. Что за сволочная жизнь, братцы! Дайте скорее закурить!..
Свет падал сбоку на белое и чистое полушарие живота, и тень пересекала его поперек. Поэтому движения плода были ясно заметны. Сначала частые и сильные… Потом слабее… Реже… И вот уже ничего не видно, только заплеванный пол, и маленькое нежное тело, и чьи-то засыпанные снегом валяные сапоги вокруг. Косматые шубы… Лица, закрытые черными масками… И табачный дым, медленно вьющийся кверху, в закопченный потолок.
Смерть под глухой и размеренный топот тысячи ног — торжественный марш черных шеренг, которые появляются в кругу неверного света и безмолвно тонут во тьме…