К молодогвардейцам я зла не таил и не таю. Но, доктор, война есть война. Мобилизованных я жалею, знаете ли, этакую серую скотинку, распропагандированное дурачьё, что у немцев, что у нас — верят, прут вперёд и складывают головы. За что? Ни за что, так себе… А вот добровольцы — это другая статья: и я, и молодогвардейцы добровольно выбрали себе свою судьбу, и жалеть нас никому не приходится: или одна сторона возьмёт, или другая!
— Ну и что ж, приходилось на допросе применять силу?
— Да как сказать… Я от природы человек мирный. По натуре — шляпа. Но должность заставляет, она выше человека. Вот вы рассказали, как вас допрашивали в Москве — ну, скажите, ваши следователи были людоедами?
— Нет, не думаю. Скорее просто службистами.
Кулешов обрадовано улыбнулся.
— Ага, видишь! Так было и со мной! Никаких орудий пыток я не применял, но бывало, что и ударял разок-другой для вразумления.
Мы оба посмотрели на его кулаки.
Он пошевелил пальцами.
— Да, природой я не обижен. Это верно.
И спрятал кулаки под полу скатерти-простыни.
— И расстреливать приходилось?
— Зачем? Это было не моё дело. Моё орудие труда — карандаш, штучка безобидная. Оно спокойнее, да и чище, знаете ли. В Краснодоне осуждённых сбрасывали в старую шахту, без стрельбы. Я присутствовал, правда, но стоял в стороне — отмечу по списку, и всё. Словом, канцелярским был работником, вроде Стеценко.
— Кто это?
— Мой напарник по Краснодону. Я был следователем, а он — бургомистром.
— Что за человек?
— Хозяйственный. Бухгалтерская душа. До войны работал на шахте. Когда началась война, он пожалел барахло и не эвакуировался. При немцах стал бургомистром — опять же спасал имущество. Когда немцы стали отступать, Сте-ценко отобрал лучшее, кое-что продал, достал через немцев тройку коней с армейской телегой и двинул на запад. Добрался, верите ли, до самого Берлина. Ещё один день езды — и был бы в безопасности. Но заела мысль: в Краснодоне остался домик, а в нём, думаю, кое-что припрятано в стене или в садике под кустиком — ведь Стеценко бургомистром был, не кем-нибудь, и касательство имел к разным хозяйственным делам, к реквизиции, закупкам. Кое-что, конечно, к пальцам прилипало. Не смог себя пересилить и остался! Устроился бухгалтером в Военторге, что ли. И засыпался, когда открылось дело «Молодой гвардии».
— А вас как поймали?
— Я нашёл жену. Врач, партийная, еврейка — всё как полагается. Думаю — укрылся, как бетон! Как в дзоте! И что же вы думаете, доктор? Если Стеценко погиб за барахло, то меня сгубило вот это, — и Кулешов ткнул себя пальцем в лицо и в грудь. — Не поняли, доктор? Моё здоровье! Из плена все возвращаются худые, чёрные, еле-еле душа в теле. А я — сами видите! Разве я был похож на военнопленного? Все качали головами, я чуял — сомневаются. А как прочли про Краснодон — так цап меня, голубчика, да и в конверт!
Он вздохнул.
— В здоровом теле, доктор, здоровый дух. Но меня это тело как раз и загубило; тогда, после плена, шагнул вперёд из фронта только из-за голода и из-за сытости своей сел за проволоку. Отхватил 15 лет фактически ни за что. За работу ручкой! А вы давно сидите?
— Восемнадцатый.
— Ого! За что?
— Фактически ни за что.
Кулешов засмеялся.
— Ну а всё-таки? Вы, кажется, в шпионской организации состояли? И как вас туда занесло? Опасное дело, это во-первых, да и гадкое, знаете ли, — вроде нападение сзади; я хоть на фронте от голода жизнь спасал, кругом ходила смерть! Но чтоб в мирное время пойти в шпионы — это уж, знаете, просто вот! — и Кулешов широко развёл руками.
Я не стал допытываться, кому именно он сдавал деньги, как и когда его привлекли к этому делу. Не всё ли равно? Важен факт привлечения, важен факт, что одна система узнала другую по нюху, важен факт, что негодяй жив и живёт неплохо.
Миллионы советских людей прочли роман, и все они на вопрос, что сделали с пойманными предателями, пожали бы плечами и ответили:
— Что за вопрос? Расстреляли, и правильно сделали!
И никто не поверил бы, что одна система так спокойно привлекает к работе для себя верных слуг другой системы!
И, наконец, самое главное для меня лично: срок у Кулешова был меньше, чем мой, Кулешов даже почувствовал
Моральное возмущение!
Предатель выпил чай, поблагодарил и ушёл, а я положил голову на стол, лбом на прохладную простыню, да и сидел так до начала вечернего приёма.
Раньше всё во мне клокотало бы от ярости. Но Озерла-говский 07 сломал меня. Я стал другим. Притих.
Положил голову на стол и ни о чём не думал. Я, сам того не понимая, подходил к роковой черте, за которой меня ожидал покой.
В этот день после приёма я разделся, лёг и покрылся бушлатом. В секции стало тихо. «Я бы тебя повесил, жид!» — сказал эсэсовец. «Я бы тебя утопил!» — ответил сонным голосом Едейкин, и оба рядышком вытянулись и уснули.
А я сделал нечеловеческое усилие над мозгом и вырвался из этого мира.