Прежде чем начать учиться говорить, читать и писать, мне пришлось восстанавливать способность слушать. Когда я пришёл в себя, то сразу же обратил внимание на мерные удары не то большого молотка, не то топора — они слышались через стену из соседней комнаты, где, я знал это хорошо, находилась приёмная. Если бы я был здоров, то, конечно, обратил бы внимание и на равномерность и постоянство ударов. Но я соображал плохо, мог сосредоточиться и задуматься об этих звуках только моментами, а потому решил, что в приёмной начался ремонт, и этот стук вызван работой плотников. По ночам я хорошо спал. Позднее, когда начал ходить, увидел, что над моей головой с другой стороны тонкой стены висели часы с цепочкой и гирями, и их равномерный ход мой расстроенный слух воспринимал, как удары молотом. Ненормально громкой казалась и речь людей, звон посуды, шаги. Слух стал обычным только через месяц-два.
Раздражали соседи: больные старички чавкали при еде, сопели по ночам. Иногда Иван нарушал своё хмурое молчание, и я стал его слушать для тренировки. Вначале его то и дело приходилось останавливать: «Стой! Дай отдохнуть, Иван!» Я вытягивался на спине и закрывал глаза. Стреляющая боль в левом виске успокаивалась, потом проходила тяжесть в голове, я шептал: «Поехали дальше!» — и Иван продолжал рассказ. Его повествование о себе не лишено интереса, потому что, на мой взгляд, это довольно обычная история красноармейца, ставшего гестаповцем, и потому я здесь её привожу.
Представьте себе, что высокий, хмурый и красивый Иван нервно шагает из угла в угол, молодой кореец жмётся к печке и спокойно слушает в ожидании проверки и отбоя, старички мирно сопят, а я лежу с закрытыми глазами и тренирую свою способность концентрировать внимание. В комнате тепло. Где-то в коридоре поёт сверчок, потрескивают в печке дрова, глухо кричат часовые с вышек — словом, это зимний уют, который так любил и так хорошо описывал Диккенс, только перенесённый в лагерь.
— У нас, доктор, до революции на Урале было середняцкое хозяйство, построенное на поте и крови прадедов и дедов. Когда в тридцатом году пришло распоряжение добровольно всё нажитое добро отдать в колхоз, отец не захотел, был арестован и выслан с матерью в Сибирь, там в тайге и помер. Нас, мальцов, меня и сестрёнку Фросю, взял к себе в Одессу дядя, Анисим Петрович, и научил меня сапожному делу. Перед финской войной я пошёл служить, и армия мне понравилась: понимаешь, доктор, для здорового хлопца военное дело не в тягость, и даже фронт вроде захватывает, манит эта игра со смертью, она хуже вина, хотя, конечно, на любителя. Служил я хорошо, про мать и отца вспоминал мало — ведь я их и в лицо уж не помнил. Короче, стал неплохим красноармейцем.
В немецкий плен попал сразу же, с ходу, по прибытии части на передовую: был там большой беспорядок, мы сдались всем полком. Думаю: «Конец тебе, Иван!» Однако выручила случайность: наши, уходя, подорвали мост, и немцы для работы решили использовать военнопленных. Выбирали людей посильнее на вид, и я, конечно, попал в этот рабочий батальон. Сила была, и работал я добросовестно. Старался. Меня заметил один фриц, вроде техником служил при нашем стройбате: ведь я с детства от еврейских детей нахватался немецких слов и считать научился. Стал я у техника за помощника работать. А сам примечаю все подробности: где и как можно поскорее бежать к своим. Случая не было. Нас всем батальоном отправили в Бельгию строить береговые укрепления. Опять я стал присматриваться, нашёл одного вольного бельгийца, получил от него адресок. Думаю, доктор, сейчас выберу момент — и айда! А тут нас перебрасывают во Францию, потом в Южную Германию, на Рейн. А годы не стоят, понял? Я уже с техником по-немецки лопочу, он мне кое в чём доверяет. Но только подготовлю побег — как подоспеет и очередная переброска, и всё приходится начинать сначала. Только по прибытии в Польшу ждать не стал — бежал в первую же ночь. Шёл по ночам, крестьяне помогали. Фронт перешёл удачно. К своим являюсь со слезами на глазах и лезу ко всем целоваться. А мне в ответ: «Кто такой? С каким заданием пожаловал? Говори, гад! Почему морда такая сытая, а? В плену с голода дохнут, а ты, что, на курорте был? Говори, падло, с каким заданием пришёл?» И начали меня бить, доктор. Били днём и ночью. Дадут отлежаться и снова бьют. Потом, изувеченного, послали в тыл, а оттуда — в штрафную роту и на фронт. Я зубы сжал, аж скрипят: «Ну, думаю, сейчас или голова с плеч, или мотанусь к немцам!» И переметнулся! По-немецки кричу фельдфебелю ихнему: «Нихт шиссен! Веди в гестапо! Хочу служить у вас!»