И вдруг молниеносная мысль: это то место, где фабрикуют их. До боли в сердце я вспомнил человека с проткнутыми барабанными перепонками… Елкина… Столик и человека в телогрейке. У него был тогда насморк…
Всё. Теперь я не вывернусь…
Конец…
Но меня не потащили в подвал; вместо того чтобы обогнуть приземистое здание и вбежать в дверь, за которой начиналась лестница в подвал, мы вошли в открытую дверь прямо против «чёрного воронка» и очутились в обычном тюремном вокзале:
у стойки я заполнил листок, из которого узнал, что попал в номерной спецобъект. Принимающий нашёл номер камеры, и меня потащили по узенькому полутёмному коридору, потом через деревянный, покрытый инеем переход во второе здание, где и втолкнули в моё новое пристанище.Это было почти тёмное помещение, еле освещённое тусклым светом электрической лампочки над входной дверью и жидким светом из маленького замёрзшего окошка под низким потолком на противоположной стороне. Койка была откинута к стене и заперта. Посреди находился железный столик, и перед ним стоймя торчала из пола рельса, игравшая роль стула днём и опоры для койки ночью. Камера была длиной метра два с половиной, шириной — метра полтора-два. Цементные стены почернели от грязи и пятен мёрзлой сырости. Было очень холодно — изо рта у меня при дыхании шёл пар. Я заметил, что коридорные надзиратели одеты в шинели и валенки. Камера показалась мне карцером или чем-то вроде временного конверта.
«Ничего, — подумал я, поеживаясь и дуя себе в ладони. — Ночью всё кончится. Начался последний день моей жизни».
Потом молча просунули в форточку чай, сахар и хлеб и быстро отобрали кружку. Ходить было нельзя — негде, не хватало места. Я потолкался перед дверью, через час устал и присел на рельсу, но сидеть при моей худобе оказалось невозможно — больно и неудобно: минут через десять от напряжения заныл позвоночник и пришлось встать не отдохнув. Для разнообразия я перешагнул через рельсу и стал топтаться с другой её стороны, под окном. Спустя полчаса устал окончательно и снова присел, но больше пяти минут не выдержал. Ноги уже так утомились, что минут через пятнадцать я повалился на рельсу, однако боль заставила меня через минуту подняться. Часа через два я уже не мог ни топтаться на месте, ни сидеть на рельсе, а предстоял ещё бесконечно длинный день в этом промозглом цементном гробу. В полдень в форточку молча просунули недурной обед и затем торопливо отобрали посуду. Моя задняя часть и спина нестерпимо ныли, я замёрз, и мною овладело отчаяние.
«Ну и пусть… Пусть убивают! Лучше смерть, чем такая жизнь: минута ужаса и затем отдых от ледяной острой рельсы, от стояния на ногах, от всего… Хоть бы скорей!»
Вечером молча просунули миску с супом и кружку чая и снова тут же отобрали посуду. В этом спецобъекте дверные форточки не откидывались небрежно, с грохотом, а опускались почти бесшумно, и надзиратели не орали «Завтрак!», «Обед!» или «Ужин!», как в тюрьме, а молча совали полные миски и кружки, а затем через несколько минут, откинув форточку, указывали на них пальцем, требуя возвращения. За день не было произнесено ни слова, не раздался ни один живой звук. Но, напрягая слух, я всё-таки чувствовал, что в соседних камерах сидят заключённые, что эти холодные каменные могилы заселены живыми покойниками. Вечером дверь бесшумно отворилась, и старший надзиратель вошёл в камеру, молча отпер и откинул койку и указал на неё пальцем. Не раздеваясь я лёг и накрылся жиденьким покрываль-цем. Спину ломило, я растёр себе ягодицы, повреждённые рельсой, и стал ждать, когда за мной придут. Подвал, столик и человек в телогрейке вспоминались без страха — мне было всё равно, я повторял себе: «Только бы поскорее… только бы поскорее…» И это не было попыткой успокоить себя. Потом я согрелся и заснул и проснулся только утром, когда услышал мягкий звук открываемой форточки. Испуганно открыл глаза и увидел торчавшую руку и красный палец с грязным ногтём. Начинался новый день. Первым чувством была радость, но тёплую койку откинули и заперли, и после уборной, куда я вынес свою маленькую парашу, и завтрака я опять остался один на один с бесконечно длинным днём, топтанием на месте и холодной, как лед, острой рельсой.